Полная версия книги - "Командир Бомбардировщика (СИ) - Отвагин Яр"
Ещё оборот.
Грохот приходит сразу весь. Борт бьёт меня в плечо, приборная доска дрожит, стрелки расплываются и снова собираются. Винт превращается в серый круг. Из-под капота вырывает сизый дым и прижимает к земле.
Мотор завёлся.
Это ещё ничего не решает.
Трофимов держит ладонь возле уха, слушает. Потом наклоняет голову. В грохоте я различаю тот ритм, который слышал на пуске: два ровных удара, короткая пустота, третий. Он прячется под общим звуком, но есть. Я знаю. Трофимов знает.
Никто из нас не показывает другому, что услышал.
Давление масла поднимается медленно. Стрелка выходит из красного, задерживается у черты. Я смотрю на неё, не мигая, и от этого кажется, будто это я удерживаю её взглядом.
Она идёт выше.
Температура масла ещё внизу. Головки холодные. Обороты на малых. Мотор дрожит крупно и сердито, каждый цилиндр пока живёт сам, и от этой разрозненности у меня сводит зубы.
Трофимов снова берётся за ключ.
Один-два. Один-два-три. Пауза. Один-два.
Он подтягивает что-то у нижнего края капота. Не торопится из-за моих сорока минут. Не смотрит на часы. Его время идёт от гайки к гайке, и я не могу его ускорить, не испортив работу.
На часах без восемнадцати семь.
Я прохожу проверку.
Топливо. Масло. Магнето. Шаг. Заслонки. Тяги. Каждый рычаг можно сейчас вернуть. Каждый щелчок ещё не последний. Я касаюсь их по очереди, и выходит не проверка перед полётом, а прощание с возможностью остаться.
Давление масла — то, которое я хочу видеть.
Температура — почти та.
Обороты — ровные, если не слушать третий удар после пустоты.
Я называю цифры про себя и понимаю, что конкретика начала лгать моим голосом.
На сто двенадцатой странице журнала техсостояния стоит запись Трофимова. Я видел её утром, когда страницы ещё пахли сырой бумагой: «Временный ДБ-3Ф. Два М-88. Давление и температура на контрольной гонке в пределах. Работоспособность — удовлетворительно».
Удовлетворительно — значит, машину допустили к работе. Про найденную после гонки стружку в строке ничего нет.
Теперь у Литвинова за гимнастёркой лежит другая строка. Стружка есть. Записана с моих слов. Между двумя строками помещается Трофимов, и я оставил его там одного, хотя не вписал фамилию.
Я могу заглушить мотор. Сойти. Отдать обе записи Гордееву. После этого меня снимут не за отказ от вылета, а за сокрытие неисправности, и это будет честнее. Тех, кого ищут второй день, найдёт кто-нибудь другой. Или не найдёт.
Мотор выходит на ровный гул, и мысль обрывается.
Трофимов отходит от капота.
Ритм ключа прекращается. Тишины не наступает — мотор закрывает всё — но я слышу отсутствие ударов так же ясно, как слышал их.
Трофимов смотрит не на меня. На винт. На дрожь капота. На выхлоп. Потом подымает два пальца, сжимает их в кулак и идёт к люку.
Это не значит «исправно». Это значит «я закончил то, что мог».
Он забирается внутрь последним. Люк у него закрывается не с первого раза. Металл попадает краем на край, отскакивает. Трофимов придерживает его, снова тянет, и замок садится.
Теперь мы внутри все.
Зимин наклонён над рацией. Бондаренко упёр короб между коленями. Трофимов сел сзади и ещё не снял с правой руки перчатку. Я вижу это кусками в зеркале. Никто не дышит, или мотор не даёт мне услышать.
Рука на секторе газа давит вперёд.
Другая лежит на тормозе.
Тело разделилось пополам и каждой половиной принимает своё решение. Одна готовит взлёт. Другая ждёт единственного звука, после которого всё надо бросить и глушить.
Когда-то Голубев сел на машине, на которой садиться было нечем. Я помню не рассказ и не год, а одну его фразу: пока земля под тобой, она ещё твоя. Я примеряю её к себе и понимаю, что это не храбрость. Это линейка. Чужая посадка, которой я меряю свой взлёт.
Система торгуется со мной без слов.
Не взлечу — не будет ни полёта, ни возвращения, ни права снова проситься в машину. Взлечу и сорву — будет отстранение, только уже после того, как мотор сам вынесет приговор. Взлечу и вернусь — меня восстановят через взыскание, через журнал, через чужие кабинеты, и каждый назовёт это своим решением.
Ни в одном исходе она ничего не дарит. Только меняет цену.
На часах без пяти семь.
Я отпускаю тормоз на пробу.
Шасси прокатываются на пол-оборота. Корка грунта под колесом лопается с сухим хрустом. Машина подаётся вперёд, и мотор тянет её охотно, будто ничего о себе не знает.
Тормоз.
Мы останавливаемся.
В зеркале у края площадки стоит Литвинов. Одной рукой держит тетрадь под гимнастёркой, другой придерживает локоть. Чуть дальше Гордеев. Я не вижу его лица, только неподвижную фигуру и светлый ободок часов на руке.
До семи остаётся меньше минуты.
Я вывожу машину на грунтовку.
Воронку слева обхожу по старому следу. Правым колесом прохожу между двумя бетонными осколками, которые с земли кажутся маленькими, а из кабины вырастают до ступицы. Хвост ведёт в сторону. Я возвращаю его педалью и сразу чувствую горячую полосу в колене.
Она теперь останется. Можно не проверять.
Нос машины становится по полосе.
Впереди пепельно-чёрный суглинок, заплатанный песком. Дальше он сереет, сужается и упирается в низкий край поля. Полотнище слева вытянуто ветром. Юго-западный, двести сорок, шесть, порывами восемь. С разбега потащит вправо.
Большая стрелка часов становится вертикально.
Сорок минут кончились.
Ничего не происходит. Никто не бежит к машине. Гордеев не поднимает руки. Его обещание не исчезает оттого, что срок вышел. Оно только становится настоящим.
Я убираю тормоз.
Шасси трогаются не рывком. Сначала будто скользят по маслу, потом протектор цепляет грунт, и под колёсами начинают лопаться сухие края колеи.
Сектор газа идёт вперёд.
Мотор принимает первое движение ровно. Второе — с тяжёлым провалом, от которого у меня внутри всё падает раньше стрелки. Потом подхватывает.
Ручка дрожит в ладони. Приборная доска размывается по краям. Винт грызёт воздух, и грохот перестаёт быть звуком — входит в зубы, в грудную кость, в больное колено.
Полный газ.
Машину ведёт вправо.
Левая нога давит педаль. Сначала легко, потом всей тяжестью. Педаль уходит до упора. Правый край полосы перестаёт приближаться, но не отходит. Компенсации хватает ровно настолько, чтобы не проигрывать.
Первый бетонный осколок проносится под крылом.
Вторая воронка идёт слева.
Швы борта дрожат мелко, а мотор — крупно. Два удара сливаются в гул, после них прячется пустота, потом приходит третий. Я узнаю этот ритм на полном режиме и уже не могу спросить Трофимова, слышит ли он то же.
Скорость растёт.
Грунт бьёт в шасси снизу. Каждый удар проходит через кресло и позвоночник. Хвост делается легче. Руль начинает брать воздух, левая педаль оживает под сапогом, и на одно мгновение мне кажется, что теперь её хватит.
Обороты стоят у предела. Или уже за ним. Стрелку трясёт, и я выбираю то её положение, которое хочу видеть.
Вибрация собирается в один ровный гул.
Я знаю этот гул.
Так звучит мотор перед отрывом.
Так же он звучит перед тем, как внутри отпускает металл.
Различить можно через три секунды.
Первая уже идёт.
Шасси ещё на земле — я слышу частый дробный удар. Или это уже мотор, а земля отпустила. Ручка становится легче. Нос поднимается на палец. В зеркале лица экипажа неподвижны, и на земле Гордеев не отводит глаз, хотя я его уже не вижу.
Вторая секунда начинается раньше, чем я успеваю досчитать первую.
Я тяну ручку на себя.
И мотор решает.
Глава 18

Третьего удара нет.
Вместо него под правой подошвой проходит пустота, будто педаль провалилась сквозь пол, и машина всем весом валится вправо. Ручка уже идёт на меня. Нос поднялся на палец. Ещё немного — земля отпустит колёса, и тогда она перестанет быть моей.