Полная версия книги - "Второй шанс для Лекаря. Том 8 (СИ) - Аржанов Алексей"
— Жив, отче. И при деле.
— Мать его десятый год заказывает по нём заупокойные мессы, — проговорил кармелит, и руки у него задрожали. — А молиться надо было о здравии.
— Он велел передать, что носит её образок. С того дня, как ушёл.
Кармелит прижал письмо к груди и долго молчал, шевеля губами.
— В воскресенье она придёт, — сказал он наконец. — Я ей сам прочту, у неё глаза уже не те. И про образок скажу.
У Борисова кибитка прогремела по длинному мосту через Березину. Река была неширокая, тихая, у моста стояли барки, и ямщик, зевая, глядел на воду. Что будет на этой реке в двенадцатом году, я знал и смотреть на неё долго не хотел.
На станции под Оршей смотритель долго вертел мою подорожную, а потом вдруг спросил, понизив голос.
— Правду говорят, сударь, что с Бонапартом замирились?
— Правду.
— И что ж теперь, с англичанами воевать станем?
— Может статься, и станем.
— А на что нам с англичанами воевать? — Смотритель развёл руками. — У нас в уезде помещики пеньку англичанам продают да лес. Каждую осень обозы в Ригу идут. Кому ж теперь пеньку везти, французу? Так француз пеньки не берёт.
Ответить ему было что. Везти пеньку станет некуда, рубль поползёт вниз, и помещики, что нынче пьют за мир, через год начнут его проклинать. Только смотрителю это было ни к чему, и я сказал, что поживём, увидим.
Смоленск я проехал под вечер, и крепостные стены его краснели на закате. За Гжатском дорога пошла холмами. Вёрст за двенадцать до Можайска моя кибитка прокатила через село с белой церковью на пригорке и за околицей спустилась к речке с мостом.
— Что за село проехали? — спросил я ямщика.
— Бородино, барин.
Я велел остановиться и вышел на мост. Внизу текла узкая Колоча, по берегу паслось стадо, и мальчишки с визгом прыгали с мостков в воду. Рожь на полях стояла по пояс. Я постоял, покуда ямщик не кашлянул у меня за спиной, и вернулся в кибитку. Сказать про это поле мне было некому, да и незачем.
Шестого июля, в полдень, кибитка подкатила к Дорогомиловской заставе.
У шлагбаума на гнедом коне сидел мой брат Павел. Сидел он прямо, повод держал одной рукой, и палки его я нигде не увидел.
— Не вскачь! — крикнул он мне вместо приветствия. — Как ты велел. Шагом от самого Замоскворечья!
— Давно ждёшь?
— Третий день. — Павел слез с коня, охнув на правую ногу, и облапил меня так, что у меня затрещали рёбра. — Матушка велела одному не возвращаться. Она твоё последнее письмо под подушкой держит, Михайло. Читает и плачет, читает и плачет. А в промежутках велит пироги печь, с утра до ночи. Алёшка с Аннушкой на них уже глядеть не могут, батюшка не ест, и я один не успеваю.
В этой жизни я её ещё ни разу не видел. А она своего сына помнила лучше меня самого.
— Отец как?
— Делает вид, что не ждёт, и который день сидит дома. В присутствие не ходит. Говорит: бумаги и дома разберёт. — Павел отстранился и оглядел меня с головы до ног. — А на письмо твоё он ответил. Про благословение. Дома лежит, тебя дожидается.
— И что там?
— Две строки, как я тебе и говорил. Одна про Вареньку.
— А вторая?
— А вторую сам прочтёшь. Я не читал. — Павел подмигнул. — Почти не читал. А ты, говорят, Бонапарта видел?
— Довелось.
— Ну и какой он?
— Табак на жилет просыпает.
Павел захохотал на всю заставу, так что караульный у шлагбаума обернулся.
— Табак! — Он утёр глаза рукавом. — Весь свет про него гадает, а мой брат приезжает и говорит: табак просыпает. Ну, Михайло…
— А Варенька?
— Держится. — Павел посерьёзнел. — Суд назначили на десятое, через два дня после Казанской. Львов похудел вдвое. А свидетелей я по твоим пунктам всех обошёл и записал слово в слово, листы у батюшки в столе.
— А их лекарь что?
Тут брат вдруг хмыкнул и покачал головой.
— Лекарь ихний, тот самый, что старика сумасшедшим объявил… Сам с ума сошёл.
Глава 2
Из четверых свидетелей, которых двоюродные выставили против Вареньки, главным для меня был лекарь. Остальные трое могли рассказывать о покойном что угодно, а лекарь показал под присягой, что старик повредился умом, и ещё зимой я решил спросить его на суде, чем именно тот повредился и с каких пор. Теперь спрашивать мне стало некого.
— Когда это случилось? — спросил я.
— В среду ночью. — Павел подобрал повод, и гнедой рядом с ним переступил. — Зотов Корней Демидыч, выбежал на улицу в одной рубахе и кричал, что по нему крысы лезут. Квартальный его домой водворил. С тех пор, говорят, лежит привязанный и никого не признаёт.
— Где он живёт?
— У Покровских ворот, в переулке. Купцов лечит.
— А двоюродные что?
— А двоюродные уже подали через стряпчего. — Павел тяжело вздохнул. — Раз свидетель их ума лишился, просят прочесть его показание как есть, а самого не допрашивать.
Хуже новости брат припасти для меня не мог. Сумасшедшего на суде допросить нельзя. Присяга же, которую Зотов дал в своём уме, так и останется лежать в деле, и судья прочтёт её слово в слово. Захворал этот лекарь к первому сроку, сошёл с ума ко второму, и гадать, совпадение это или нет, я не собирался гадать. Мне надо было увидеть его самому.
— Сперва к матушке, — сказал Павел, покосившись на меня. — К сумасшедшему успеешь. А ежели матушка узнает, что ты к нему поехал раньше, чем к ней, она нам обоим головы оторвёт. Мне первому, за то, что не удержал.
В седло Павел поднялся медленно, с охом, и правую ногу через круп перенёс бережно. Через город мы ехали шагом, и я всю дорогу косился на брата. Держался он молодцом и только на ухабах закусывал губу, а правую ногу берёг и упирал в стремя одним носком. За Каменным мостом пошло Замоскворечье, сплошь сады за глухими заборами, и в одном из переулков Павел вдруг привстал на стременах.
— Гляди, — сказал он. — На крыльце.
Деревянный дом с мезонином, где по здешней истории я вырос, стоял в глубине двора, и за ним зеленели яблони, которые отец сажал сам. На крыльце, держась обеими руками за перила, стояла маленькая женщина в тёмном платье и белом чепце.
Увидев нас, она отпустила перила и пошла вниз, ступенька за ступенькой, придерживая юбку. На нижней ступеньке она оступилась, и подхватил я её раньше, чем успел о чём-либо подумать. Весу в ней было, как в подростке, и пахло от неё мятой и печным теплом.
— Мишенька, — выдохнула она мне в плечо. — Приехал…
Тут память, молчавшая от самой заставы, вдруг поддалась. Мне было лет шесть, я горел в жару под лампадкой, и на лоб мне легла прохладная ладонь, пахнущая мятой. Помнил эту ладонь мальчик, чьё тело мне досталось, и память его на этот раз расщедрилась сама. Меня же в прошлой жизни давно никто не встречал на крыльце, и горло у меня перехватило так, что ответить я смог не сразу.
— Приехал, матушка.
Она отстранилась, не выпуская моих рукавов, и стала разглядывать меня снизу вверх, долго и придирчиво.
— Похудел-то как, — сказала она. — И почернел весь. — Пальцы её прошлись по моей щеке, по дорожной щетине. — И глядишь по-другому. Прежде ты на меня так не глядел, Мишенька. Всё мимо да в сторону.
— Война, матушка, — сказал Павел у меня за спиной.
— Знаю, что война. — Она даже не обернулась. — Ты мне про вашу войну все уши прожужжал, и про ногу свою, и как он тебя чинил. И невеста к тому ж. С невестой оно всегда так. Отец твой тоже переменился, как ко мне посватался, да так обратно и не переменился.
Из-за приоткрытой двери выглядывала девочка лет пяти, в розовом платьице, и по одному её лбу я понял, о чём толковал мне Павел зимой в риге под Пултуском. Лоб был отцовский, салтыковский, и сидел он на ней так же упрямо, как на мне.
— Аннушка, — позвал Павел. — Поди сюда. Это дядя Миша, который мне ногу чинил.
— Который Бонапарта видел? — шёпотом спросила Аннушка, не выходя из-за двери.
— Тот самый.
— А правда, что Бонапарт маленький?