Полная версия книги - "Чёрный кабинет: Записки тайного цензора МГБ - Авзегер Леопольд"
Случай с Живокьяном запал в мою память. Я часто думал о его беде, но лишь после ухода из органов меня осенило: а не была ли вся его история ловкой провокацией? Если нет, то каким образом фотография могла оказаться у работников КГБ? Опыт в устройстве всяких провокационных дел у органов огромнейший, почему же им было не подложить маленькую свинку неугодному человечку, одним своим присутствием в рядах "славных рыцарей революции" вносящий диссонанс в их хорошо спевшемся хоре? Никакими фактами я, понятно, не располагаю, но уж больно было шито белыми нитками то давнее "персональное дело".
Если я неправ, то как объяснить другой случай, приключившийся лично со мной? Было это в начале моей карьеры, перед выездом в отпуск на родину, в Дрогобыч. Однажды я получил пачку писем, направленных специально для меня в отдельном конверте. То были письма на польском языке и на идиш. Проверяя их, я обратил внимание на то, что в одном из этих писем фамилия получателя идентична моей. Должен сказать, что фамилия у меня редкая, ни разу прежде мне не приходилось слышать ее в других местах. И вот, пожалуйста! Объявился однофамилец, да где бы вы думали? В городе Черновцы, совсем недалеко от Дрогобыча, куда мне в скором времени предстояло отправиться в отпуск.
По-видимому, органам любопытно было проследить за моей реакцией на данное письмо. Узнать, запишу ли я в блокнотик интригующий адрес, сделаю ли попытку письменно связаться с однофамильцем или во время отпуска постараюсь навестить его, чтобы узнать, не состоит ли он со мной в родстве. Дело ведь происходило в первые послевоенные годы, когда евреи с ожесточением в сердцах искали уцелевших родственников. Словом, начальство хотело меня прощупать — заслуживаю ли я доверия. Безусловно, за мной следили во время читки упомянутого письма. Не исключено, что получатель его был сотрудником органов, принявшим на время мою фамилию. Если бы я к нему явился в Черновцах, быть бы и мне, подобно Живокьяну, героем персонального дела. Увы, я обманул надежды моих начальников, в Черновцы не поехал…
Есть все основания думать, что меня провоцировали. Если я ошибаюсь, то почему позднее никогда больше не поступало ко мне писем на имя черновицкого Авзегера?
В наше сверхзасекреченное учреждение, как было уже сказано, посторонние не заходили. Мы в него имели доступ лишь в рабочее время да в дни проведения партийных собраний или занятий по повышению нашего идейно-политического уровня. Все работники "ПК" обязаны были заниматься в разных кружках, согласно партийного графика. По мысли великих теоретиков марксизма-ленинизма, сидевших в Москве и оттуда "спускавших" всяческие указания в низы, кружки партийной учебы должны были формировать коммунистическое мировоззрение у советских людей, стало быть, и у нас, сотрудников "ПК". А коммунистическое мировоззрение само по себе подразумевало преданность партии и советской власти. Кроме того, в рабочее время, в минуты перерывов, практиковались читки центральных газет, политинформации. Все указанные мероприятия проводились исключительно силами коммунистов нашей организации. Посторонние инструкторы, лекторы, партийные работники нас не посещали. Считалось, что политическая цензура облечена высоким доверием, поэтому незачем другим партийным или советским организациям вмешиваться в ее дела. На самом же деле, видимо, такое положение было принято, исходя все из тех же соображений сверхконспирации.
В Советском Союзе обычно говорят: "Все мы ходим под горкомом или райкомом". А вот работники "ПК" не ходили ни под одной из названных организаций. Партийная организация "ПК" стояла на спецучете у первого секретаря горкома партии Пахомова. Лишь он и его заместитель, второй секретарь Орлов, знали о существовании нашего тайного учреждения.
Однажды Пахомов изъявил желание присутствовать на нашем отчетно-выборном партийном собрании. Даже на такой невинный шаг высокопоставленного лица необходимо было получить разрешение областного управления МГБ. Соблюдая правила конспирации, привезли его вечером к нам, так что он даже не смог как следует разглядеть закуток, в который вошел. Пожаловал он в сопровождении начальника отделения Новицкого. Можно сказать, — под конвоем. Замаскированным кодовым звонком Новицкий при высочайшем госте не воспользовался. Условленным стуком он поскребся в дверь, которую и отворил вахтер. К приходу гостя внутри все было приведено в полный боевой порядок: "орудия производства" убраны, столы и шкафы опечатаны, помещение группы "Списки" заперто изнутри. То был единственный случай за все годы моей работы, когда "посторонний" переступил порог нашего святилища. Посторонним был первый секретарь читинского горкома партии.
Помнится, как, войдя в помещение, секретарь Пахомов взглянул на незнакомые серьезные лица присутствовавших, что-то такое, должно быть, на них прочел, потому что мгновенно утратил свой хозяйский начальственный вид, стал каким-то робким и неуверенным в себе. Это особенно проявилось во время его выступления. Говорил он медленно, часто делал паузы, тщательно подбирал каждое слово для построения тех фраз, из которых состояла его бледная казенная речь. Он поминутно оговаривался, что не знает специфики нашей работы, поэтому считает себя не вправе в нее вмешиваться, что хочет лишь коснуться деятельности сети партийного просвещения. Кстати, на том собрании никто из выступающих не обмолвился о негласной цензорской работе. Если бы после собрания кто-либо спросил бы секретаря горкома партии, чем конкретно занимаются коммунисты, работающие в этом учреждении, он очутился бы в затруднительном положении, не зная, что ответить. Но кто посмел бы задать такой вопрос? У меня даже создалось впечатление — и у других наших коммунистов тоже, — что во время собрания бедный Пахомов об одном только и мечтал как бы побыстрее покинуть наше столь секретное помещение и вновь очутиться на вольном воздухе.
Обычно на наших партийных собраниях много говорилось о неполадках в работе, о мерах по их устранению. Но такие высказывания никогда не заносились в протокол. В протоколах в разных вариантах лишь повторялись штампы о преданности родной коммунистической партии, о готовности выполнить все ее задания. При этом всегда подчеркивалась роль и значение органов в борьбе с врагами советского народа, упоминалось, что МГБ — это карающая сила, щит и меч революции, обезвредившая множество шпионов и диверсантов, а также врагов народа. Трескотня ужасающая, без конкретных фактов, без единой фамилии. Кончались собрания тем, что присутствующие, разумеется, единогласно, одобряли правильную линию партии, после чего бесшумно покидали конспиративное помещение.
НЕТ, МНЕ НЕ БОЛЬНО!
Помнится, незадолго до начала войны мне пришлось писать сочинение на тему крылатого изречения писателя Николая Островского: "Жизнь дается человеку только один раз, и ее надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…"
Считать ли мне "бесцельно прожитыми" годы, проведенные на цензорских должностях в МГБ?
Конечно, сейчас, на склоне лет, я отлично понимаю, какой оценки заслуживает моя тогдашняя патриотическая деятельность на благо социалистической отчизны. Конечно, если бы можно было время повернуть вспять, да снова начать жизнь, да с теперешним умом, — я бы постарался прожить ее по-другому. Но, с другой стороны, не было бы тогда на свете бывшего цензора Авзегера, которому, единственному, наверное, в мире, посчастливилось вырваться из коммунистического "рая". Не было бы, стало быть, и этих мемуаров, по которым любой желающий может себе составить представление о жизни в СССР, о такой ее неотъемлемой части, как тайная перлюстрация писем граждан "свободной" страны.
А теперь — риторический вопрос покойному Николаю Островскому, человеку, в чьей честности не может быть ни малейшего сомнения:
— Уважаемый Николай! В двадцать лет я прочитал Вашу искреннюю, честную, горячую книгу "Как закалялась сталь". Она произвела на меня неизгладимое впечатление, благодаря ей я, подобно Вам, стал убежденным коммунистом и делал все от меня зависящее, чтобы приблизить светлое будущее, о котором так светло мечтали Вы, во имя которого отдали свою молодую жизнь. Скажите же мне, Николай, скажите со всей присущей Вам прямотой: доживи Вы до середины пятидесятых годов, до годов семидесятых, не пришлось бы Вам с горечью сознаться, что годы отчаянной борьбы в гражданскую войну с беляками, с поляками и прочими врагами советской власти, годы индустриализации, коллективизации, годы ликвидации бухаринско-троцкистских и прочих оппозиций, словом, все годы Вашей длинной жизни прожиты напрасно? А, Николай? Честно, а? Ведь коммунистическая партия большевиков полностью обанкротилась — духовно, морально, выродилась в партию фашистского типа, какой она, впрочем, была с момента своего рождения, только ни Вы, ни я, ни миллионы других идеалистов не в состоянии были это разглядеть за дымовой завесой прекрасных лозунгов. Да и дожили бы Вы, Николай, до преклонных лет? С вашей честностью, прямотой — не стали бы Вы одной из первых жертв сталинского террора? Не поставили бы Вас к стенке наши доблестные чекисты? О, я знаю, Вы наверняка умерли бы с возгласом: "Да здравствует товарищ Сталин!" Только что бы это доказало?