Полная версия книги - "Придуманная женщина - Дерзай Элла"
В любом из них летом открывается филиал столицы, от которой мне хочется убежать. Не спрячешься от шума и толпы. Не поиграешь в Байрона или в городского интраверта.
И даже в гениального писателя в ссылке, каким я теперь частенько себя осознаю, когда самоирония иссякает из-за бессонницы, болезни или активности поклонников.
И я с пафосом восклицаю: разве гениальный писатель может жить в мегаполисе? Нет, ему необходимо прятаться в специальной пещере, усладе для мизантропа. Я не Хемингуэй, чтобы строчить свои шедевры за столиком кафе, мне нужно уединенное убежище. Что? Писателю не обязательно быть мизантропом? Вот с этим у меня промашка, конечно.
(Эх, почти уже научилась врать. Я не мизантроп, а только притворяюсь! Трепетно люблю даже тех, кого поругиваю.)
Едва выйдя из больницы с вылеченным ребенком, я вдруг ощутила в себе острый, доселе невиданный приступ графомании. Мне было тяжело войти в обычную жизнь, ту, в которой не было многодневного ожидания, уколов малышу, таблеток, попыток чем-нибудь его накормить, бессонницы на коротких банкетках и в клеенчатых креслах, постоянного потока врачей и медсестер, рыдающих детей… И Мариам. Я привыкла к ее мягкой улыбке, к плавной гармонии ее движений, к красоте ее глаз и рук. К ее постоянному присутствию рядом. Я слушала ее дыхание ночами, держа за руку Лешку и понимая, что до утра не удастся уснуть. Слишком много чужих звуков, слишком много боли вокруг. Сонное сопение Мариам казалось мне почти музыкой.
Иногда она стонала, даже вскрикивала, и мне хотелось положить ладонь на ее лоб, нежно погладить виски, расправить спутавшиеся волосы. И поцеловать свою ненаглядную.
Прогоняя от себя порочные мысли, я ласкала и целовала сына, и он вздыхал, не просыпаясь, мурлыкал, как маленький котенок, устраивался поудобнее…
Я знала, что у нас ничего никогда не будет с Мариам, но никто не мог запретить мне представлять ее обнаженной, влюбленной, страстной, припадающей ко мне.
Но я этого не делала.
Моя любовь к Мариам была настолько гармоничной и полной, что мысли о физической близости, мучившие меня во время Лешкиной операции и несколько последующих дней, сами сошли на нет. Я вдруг поняла: эту странную женщину можно любить, не касаясь ее. Ласкать взглядом. Нежить интонацией. А физическая близость с ней — величайший грех.
Это был единственный раз в моей жизни, когда я думала о сексе как о чем-то греховном и стыдном, тогда как обычно подобная точка зрения представлялась мне абсурдной. Один из любовников называл меня в пос-те-ли бесстыдницей. Нежно так, ласково шептал:
— Бесстыдница моя…
Услышав это, я зверела и моментально ощущала себя фригидницей, а не бесстыдницей.
Как он позже объяснил, это казалось ему величайшим комплиментом моей раскованности, страстности и способности выходить за рамки приличий. Для меня же это словечко звучало как мерзостное оскорбление.
— В любви не может быть стыда! И приличий этих твоих тоже. Я люблю тебя, и поэтому позволяю тебе и себе абсолютно все! А ты такое говоришь про меня… Это ж ругательство, не иначе!
Он удивлялся, но отказывался меня понимать. А меня так корежило от этого словечка, что в конце концов пришлось расстаться с человеком, его употреблявшим. Каждое интимное свидание с ним превращалось в сеанс аутопсихотерапии, во время которого я уговаривала себя перестать рефлексировать и расслабиться. Но как только слышала это свистящее: «БеСССтыдница!» — моментально напрягалась и уже не могла ни о чем думать, кроме как о стыде.
Впрочем, однажды я отреагировала правильно, видимо, какое-то озарение свыше словила.
— А ты — Горлум! Он тоже так артикулировал. Я бесстыдница, потому что отдаюсь такому кошмарному существу! О как!
Моему кавалеру не слишком понравилось быть Горлумом, как ни странно. Да и вообще героем этой книги. Он презирал фэнтези вообще и Толкиена в частности. Однако от идеи наслаждаться моим бесстыдством любовник отказываться тоже не желал.
Я продержалась примерно месяц, а потом сказала:
— Пока-пока, дорогой Горлум. Нам было хорошо вместе, но неожиданно во мне проснулся стыд, а потому мне необходимо обмозговать свое неправильное поведение в одиночестве.
Пару недель он не понимал, что из-за такой «мелочи» двое могут разойтись, но для меня-то это была серьезная проблема, о чем я неоднократно сообщала. Какие могут быть отношения с человеком, который в подобных «мелочах» не идет навстречу?
Но этот роман остался у меня в памяти похожим на серию «Секса и Сити», где героини регулярно расставались с ухажерами по самым фантастическим причинам. То из-за любви партнера к анальному сексу, то из-за пристрастия к групповухе или спанкингу… Да, одна из девушек бросила мужчину, который бранился в постели. Именно мой случай!
Каждое экзотическое окончание романа в этом сериале вызывало у меня искреннее недоумение или смех: неужели люди расстаются из-за таких пустяков? А потом я выяснила, что бывают причины и поэкзотичнее.
Когда больничный ад остался позади и дыхание Мариам уже не будоражило мое воображение бессонными ночами, я принялась писать, часами, иногда сутками, не думая об отдыхе, будто впала в творческий запой, вернувшись к почти позабытому после рождения Лешки хобби. Стоит ли говорить, что все мои творения были для нее? Но — увы! — не о ней.
Она долго оставалась тайной даже для самых близких людей.
О ней я не решалась рассказать ни лучшей подруге, ни маме, ни своему мальчику-мужу Эльфу, отношения с которым вскоре окончательно расстроились. Он так и не узнал, чей совет развестись — своей-то головой я никогда думать не умела! — оказался для меня решающим.
Сначала я переделала и закончила все старые рассказы, валявшиеся еще со времен студенчества. Среди них немало было посвящено лесбийской страсти (воспоминания о горячих и даже кипящих подругах), и их было дописывать особенно приятно. В каждой героине я видела Мариам, и не важно, что плотские желания к ней я победила целомудренной тайной нежностью. Я писала ей и о ней, прекрасно понимая, что, прочти она это, Мариам осталась бы совершенно равнодушной к моей страсти, а то и вовсе не поняла бы ее.
Через три недели после выписки мы ездили на контрольный прием в Филатовку, и я решилась спросить у врача о Мариам и Маги. В моем рюкзаке лежала новенькая яркая юла для мальчугана и коробка французских конфет для его мамы. В тот раз я отправила за подарками мужа, и для него не составило труда их выбрать.
— Они еще в Москве, у родственников, — ответила мне врач. — Мальчика еще пару раз сюда привозить придется, а потом, если все будет в порядке, они уедут в Грозный. Вы что-то хотели передать или подарить ребенку? Я видела, как вы всегда жалели его. Не переживайте, он поправится! Операция прошла успешнее, чем мы ожидали… Никаких осложнений, не беспокойтесь. А если что-то нужно передать — оставляйте мне.
Я испугалась, что эта симпатичная женщина заметила не только мое беспокойство из-за Маги, но и отношение к его матери. А вдруг это вообще видели? Когда я влюблена, то плохо себя контролирую, не умею скрыть обожание во взгляде. Конечно, ни о каких передачах любимой уже речи не шло. Не потому, что я побоялась осуждения врачей. Мне просто опять показалось, что Мариам не поймет этого и у нее обо мне останутся неприятные воспоминания. Она сочтет меня по меньшей мере странной.
А этого мне совсем не хотелось.
Раз уж нам с Мариам не суждено стать подругами, то она должна хотя бы думать обо мне хорошо.
Сейчас я не понимаю, как коробка конфет «Merci» и юла могли отразиться на отношении Мариам ко мне. Но тогда я ощутила странную уверенность в том, что, подари я шоколад, моя возлюбленная бы меня возненавидела. Это было страшно и неприятно, и я не совершила роковую ошибку.
Или, наоборот, совершила.
Эта юла до сих пор лежит под Лешкиной кроваткой-чердаком. Я так и не решилась никому ее подарить, и она осталась единственной материальной памятью о несостоявшемся романе с Мариам.