Полная версия книги - "Четверокнижие - Лянькэ Янь"
Все было именно так, как я ожидал: Пианистка плыла вперед по тропинке, от которой остались только смутные очертания, по пути она несколько раз останавливалась отдохнуть и наконец поравнялась с краем поля девяносто восьмого участка, где обычно ставила палку, но палки нигде не было, и ей пришлось искать новую, шарить руками в пыли. Чтобы мужчина на девяносто восьмом участке как можно скорее увидел знак и вышел за ворота, она подобрала три палки, каждая высотой по грудь, достала из кармана платок, зубами порвала его на полоски и связала палки, чтобы получился шест длиной в целый чжан, а потом с силой воткнула его у края поля, словно поставила флагшток. Она потрясла шест, убедилась, что шест стоит прочно, осмотрелась вокруг и направилась к печи.
Пианистка пригладила на ходу волосы, одернула куртку, поправила воротничок. Теперь она шла медленнее и на каждом шагу оборачивалась то к шесту, то к воротам девяносто восьмого участка, словно боялась, что шест упадет, а мужчина не придет на свидание. Но опасения были напрасны. Едва Пианистка успела скрыться в печи, как мужчина вы шел из лагери ых ворот, словно все это время стоял за ними и ждал, когда у края поля воткнут палку. А я лежал, притаившись в яме неподалеку, яму засыпало песком, и мне приходилось барахтаться в песке и пыли, чтобы высунуться наружу. Я увидел, как мужчина в поношенном кителе вышел из ворот, в руке он нес мучной мешок, из мешка с шелестом вырывался запах каленых бобов, и мои ноздри с кадыком мелко подрагивали в такт запаху. Мужчина шел, и на каждом шагу мешок касался его ноги. Но даже с мешком походка его была быстрой, не как у голодающего. Он подошел к шесту, нетерпеливо выдернул его из земли, бросил у края поля, развернулся и направился к печам, где ждала Пианистка, но тут я вылез из ямы и перегородил ему дорогу. Я видел, что застал его врасплох, мужчина растерялся. Он резко вздрогнул, лицо его стянуло плотной коркой испуга. Вблизи я увидел, что он на полголовы меня выше, плечи у него широкие, будто дверная створка, по багровому лицу рассыпаны оспины, а вместо передних зубов во рту сияют золотые коронки. Я не думал, что мужчина окажется таким безобразным, во мне вдруг поднялась досада на Пианистку. При одной мысли о том, что она отдается такому уроду, в выгребной яме, у меня внутри загудел целый рой мух. Я брезгливо разглядывал поношенный китель золотозубого, крупные заплаты на локтях и коленях, наконец посмотрел ему в глаза и сказал с холодной усмешкой:
— Я видел, чем ты занимаешься в печах. Буду молчать, если отсыплешь мне половину бобов из мешка.
Золотозубый прищурился:
— А ты кто такой?
— Я из девяносто девятого участка, где Пианистка.
— Так ты сам преступник, мать твою, — золотозубый вдруг усмехнулся и помахал мешком, приняв вальяжную позу: — Проголодался? Иди сюда, отвешу тебе пинка. Если с одного пинка не испустишь дух, половина бобов твоя. А если отправлю тебя на тот свет, спасибо скажешь, что отмучился, не придется больше голодать. — Он снова помахал мешком, и желтый маслянистый запах бобов топко заструился у меня перед носом. — Чуешь, как пахнет? Одна горсточка вытащит покойника с того света. Иди сюда, я тебе врежу как следует, и если не помрешь от моего пинка, отсыплю половину. — Он наступал на меня, хотя сам же велел подойти ближе, и лицо его дышало яростью убийцы, и я торопливо попятился назад, словно меня сейчас придавит кирпичной стеной.
— Я так только сказал, разве стал бы я на вас доносить. — Я пятился все быстрее и быстрее, а когда подумал было развернуться и пуститься бежать, он вдруг хмыкнул и остановился.
— Что, страшно?
Я молчал и не двигался с места.
— Знаешь, кто я такой? — он посмотрел на меня сверху вниз и кивнул на казармы девяносто восьмого участка. — Скажу как есть. Я главный на девяносто восьмом участке. Пока служил, врагов давил, что твоих муравьев. Хочешь живым остаться, катись отсюда на свой девяносто девятый участок, да поскорее.
Голос его сделался зычным и надменным, а уставленные на меня глаза были совсем как у начальства на митинге борьбы и критики. Договорив, он усмехнулся и картинно плюнул мне под ноги. И как только плевок опустился на землю, я дернулся и пошел прочь от его усмешки, от холодного взгляда, как человек, который с размаху врезался в стену и теперь вынужден повернуть обратно. Отойдя на несколько шагов, я решил было, что он тоже пошел к печам, где ждала его Пианистка, и зашагал помедленнее, и выдохнул с облегчением. Но тут в спину мне прилетел его окрик:
— Эй! Обожди.
Я перепуганно обернулся.
— Хочешь, пойдем со мной к печам, посмотришь еще разок, как я имею вашу городскую и образованную? — Он стоял среди песков и кричал, задрав подбородок: — Городская, образованная, говорит — пианистка. Когда ей засаживаю, все равно как на пианине играю, до того сладко, и сок у нее по ляжкам так и льется.
Я не ответил и не посмел больше задерживаться у девяносто восьмого участка; словно побитая собака, под смех золотозубого я побрел к себе в лагерь.
Вернувшись в лагерь, я увидел, что следов на песке прибавилось. Площадка у ворот была истоптана, цепочки следов тянулись к диким полям. Все, кто еще не околел, отправились в поля собирать травы и коренья. Дверь дома Мальчика по-прежнему была заперта, к его окну и порогу тянулись следы — наверное, люди пытались что-то разведать или о чем-то рассказать в надежде разжиться едой. От голода я больше не мог писать и уже две недели не сдавал «Историю преступных деяний», да и Мальчик все больше скупился на награду: за десяток убористо исписанных листов я получал едва ли горстку каленых бобов. Страница истории, несколько сотен иероглифов, которые давались мне таким трудом, стоила у Мальчика всего пару каленых бобов. Глянув на дверь Мальчика, простоявшую закрытой будто целую вечность, я молча направился к своей казарме. Во дворе было тихо, как на заброшенном кладбище после бури. Отчаяние наползало со всех четырех сторон, и казалось, сердце у меня сочится трупным ядом. Задержавшись у порога казармы, я шагнул внутрь и вдруг увидел, что Ученый не пошел собирать семена и коренья, а неподвижно сидит на нашей койке. Увидев меня на пороге, он качнулся вперед:
— Уже вернулся?
Он будто знал, куда и зачем я ходил; я смущенно кивнул и горько усмехнулся:
— Видно, не смогу я вернуть тебе украденное. — Пианистка снова ушла к печам? — Он смотрел на меня с черной печалью в глазах.
Я кивнул и сел на койку мертвого Богослова.
Ученый больше ни о чем меня не спрашивал, я тоже не стал рассказывать о том, что случилось, когда я пошел за Пианисткой. Солнце стояло почти в зените, после семи дней мороза тепло вернулось на старое русло. В казарме по-прежнему висел промозглый сумрак, но снаружи светило солнце, и можно было сидеть на месте, не разжигая огня и не кутаясь в одеяло. И мы с Ученым сидели, сунув руки в рукава курток, то и дело притопывая ногами в старых ватных сапогах. Так мы посидели немного в тишине, наконец Ученый вскинул на меня глаза и спросил:
— Как думаешь, Пианистка принесет нам еды?
Я тоже посмотрел на Ученого, не нашел в его растерянном, серьезном лице издевки и уверенно сказал:
— Принесет. Сегодня у него с собой не горстка бобов, а добрая половина мешка.
Глаза Ученого блеснули, он свесил голову к коленям, словно что-то серьезно обдумывал, потом поднял на меня глаза:
— Если она принесет нам хоть горсточку, хоть полстаканчика каленых бобов, как выйдем на свободу, я подам на развод и женюсь на ней.
Я удивленно посмотрел на Ученого.
— А ты что, ее за шлюху держишь?
Я покачал головой.
— Вот именно, — промолвил Ученый. — В прошлом году, когда я зарабатывал ей пять звезд на выплавке стали, она сказала, что хочет выйти за меня замуж, но я тогда отмолчался.
Я не знал, что ответить, только топал замерзшими ногами, словно ученик, который молча слушает наставления учителя, а еще поминутно поглядывал за дверь в надежде, что Пианистка скоро выберется из-под мужчины в печи и вернется в лагерь, и заглянет в нашу казарму, и отсыплет Ученому чашку или две чашки бобов. Ясное дело, она принесет бобы не мне, а Ученому, но он наверняка со мной поделится. Я снова почуял масляный аромат каленых бобов, он свивался в моих кишках и поднимался наверх, к самой глотке. В горле у меня совсем пересохло, зато кишки громко урчали.