Полная версия книги - "Четверокнижие - Лянькэ Янь"
— Взамен я попрошу у тебя всего один стаканчик каленых бобов, мне его хватит на целых пять дней. А там у меня появится другая еда, я больше ничего у тебя просить не буду. — Пианистка умолкла; не знаю, что произошло в комнате дальше, но я услышал скрип кровати. Кровать была вязовая или ивовая, сухой скрип напоминал треск, с которым топор раскалывает полено. Потом все стихло, долго ничего не было слышно, и вдруг затянувшееся молчание нарушил какой-то неясный звук, а затем из оконных и дверных щелей вырвался хриплый голос Мальчика, он умолял Пианистку, как обиженный подросток умоляет мать:
— Сделай, как я хочу, очень тебя прошу.
— Мне даже сон такой снился, очень тебя прошу.
Я не мог разобрать, о чем они говорят, но манящая страсть голосов окатывала меня горячей водой. Я больше не чувствовал холода, на ладонях выступил липкий пот. Я высунул язык и, словно деревенский сплетник, что подслушивает под чужими окнами, размочил в оконной бумаге дырку размером с ююбу, приник к ней глазом и вздрогнул от неожиданности, как если бы шел себе спокойно по своим делам и вдруг увидел растянувшуюся поперек дороги змею. Керосиновый фонарь стоял на краю стола, в желтом свете фонаря было видно глиняную жаровню у кровати — угольки дог орали в золе, перемигиваясь золотыми огнями. На кровати и на стене у кровати не найти свободного пятачка, все пространство заполняли большие красные цветки, которые Мальчик привез сверху. И на пологе, сделанном из тростниковой циновки, тоже теснились большие красные цветки, вся комната до самого потолка пылала алым, а кровать Мальчика напоминала кораблик, качающийся на алых волнах. Но лежал на алом кораблике вовсе не Мальчик, а раздетая догола молодая Пианистка. Ее покатые плечи и округлые груди светились в красном полумраке, черные волосы струились по спине, а одна прядь стекала вдоль лица и падала на левое плечо. Жаровня, керосиновый фонарь и вездесущие красные цветки согревали Пианистку. Она сидела на Мальчиковой кровати, укрыв ноги одеялом и подставив красноте молочно-белую грудь. Под пламенным багрянцем ее тело и лицо тоже казались красными, словно кожу Пианистки вымочили в подкрашенной воде, и она стала точно спелый абрикос, и сквозь абрикосовый цвет она смотрела на Мальчика, который принял такую позу и такое выражение, какого Пианистка никак не ожидала увидеть, и в лице ее читалась неловкость и растерянность. Мальчик стоял перед ней на коленях, в обычных своих штанах и ватной курточке. Через глазок в бумаге я не видел его лица, зато на краю одеяла напротив Мальчика рассмотрел утопающий в красных цветках маузер, которым Мальчика год назад наградили за стальную пятиконечную звезду. Маузер черно лоснился, рукоять его была обращена к Пианистке, а дуло смотрело Мальчику в грудь. И Мальчик стоял на коленях перед дулом пистолета, перед обнаженной Пианисткой и говорил, не то умоляя, не то пытаясь объяснить.
— Мне правда так хочется, я очень тебя прошу, — говорил Мальчик, и взгляд его упал на лицо и грудь Пианистки, но голос звучал так, будто он ничего перед собой не видит, в голосе слышалась шершавая хрипотца, обычная для взрослеющего мальчика, а еще печаль и боль слезной мольбы. — Я много где побывал, и наверху тоже, повидал мир, теперь я хочу так, — говорил Мальчик. — Уступи мне место на кровати, я сяду среди красных цветов, и ты выстрелишь мне в грудь. Я правда так хочу, мне даже во сне снится, как я сижу в красных цветах, а мне стреляют в грудь, и я падаю вперед, прямо в цветы.
— Выстрели в меня, и оба мешка, с мукой и с бобами, будут твои, — Мальчик говорил, косясь на море красных цветов вокруг Пианистки. — И еще я дам тебе пять больших пятиконечных звезд. Со звездами и пайком ты сможешь вернуться домой, тебе больше не придется голодать, вернешься домой и выйдешь замуж за того мужчину, который тебе нравится.
Договорив, Мальчик затих. Не отрывая глаз от Пианистки, он подвинул к ней маузер и замер в ожидании ее решения. Но тут Пианистка будто очнулась, посмотрела на Мальчика в упор, прикусила губу и сказала, сверля его глазами:
— Значит, отказываешься? Ты что, правда ненормальный? — спросила и изучающе вгляделась в лицо Мальчика — не знаю, что она там высмотре ла, но Мальчик молчал, и тогда Пианистка потянулась за своей одеждой, надела кофту, натянула брюки, встала на кровати. Там она проворно застегнула брюки, потом спустилась на пол, стараясь не наступать на цветки, и процедила: — Вставай. Не думала, что ты у нас ненормальный. С голода умирать буду, ни крошки у тебя не попрошу.
Договорив, Пианистка застегнула пуговку на воротнике и направилась к двери, не заботясь, поднялся ли Мальчик с колен, не попытавшись его поднять.
Когда дверь заскрипела, я отскочил назад и спрятался за углом.
4. «Старое русло», с. 457–463
Спустя еще несколько дней на пески старого русла вернулся холодный ветер, ударил тридцатиградусный мороз, все лужи и болотца на участке замерзли. Набираешь воду из лагерного колодца — надо сразу перелить в котелок и поставить на огонь, иначе затянет льдом. Сегодня спит человек под одеялом, завтра смотришь — уже покойник. Или с голоду помер, или околел. Люди совсем обессилели, едва переставляли ноги, покойников больше не хоронили на пустоши за лагерной стеной. Не было сил долбить ямы в промерзшей земле. И живые больше не боялись мертвых. Выделили покойникам отдельную комнату, относили туда, укладывали на койку. Сначала каждому покойнику полагалась своя койка, но скоро их начали укладывать по двое. А после сваливали по трое, а то и по пятеро на койку. После смерти человеческое тело леденело, нести его было все равно как нести деревянный столб, на койку труп ложился с глухим стуком, а о соседние трупы бился звонко, как ледышка о ледышку.
Из-за холода никто больше не ходил в поля собирать коренья и семена — чего доброго, подует ветер, оторвет от земли, ударит о землю. Упадешь и уже не встанешь. Ветер от Хуанхэ днем надрывался бледно-серыми стонами, как мужчина, что оплакивает свою потерю, а ночью истошно завывал, как женщина до хрипоты завывает на родной могиле. Мальчик заложил свою дверь засовом, заколотил окна и третий день не показывался наружу. Ученый подошел ко мне и сказал:
— Скоро мы перемрем в казармах не от голода, так от холода.
Я говорю:
— Бесхозные койки надо пустить на дрова.
И в полдень, когда солнце немного пригрело, Ученый вышел во двор, встал перед казармами и объявил:
— Ночью ложимся спать по двое, мужчины с мужчинами, женщины с женщинами. Свободные койки пускаем на дрова, греемся у костров.
Потом Ученый спросил меня:
— Как думаешь, земляной пол у нас в казармах съедобный?
Я посмотрел на него с недоумением, Ученый горько усмехнулся и вышел во двор с новым объявлением:
— Ешьте кожаные ботинки или ремни, у кого остались, только заклинаю, не ешьте человечину!
Ветру, что гулял теперь по старому руслу, под силу было корчевать деревья с корнями, но на земле не осталось деревьев. Ветру под силу было выдуть из земли травы и коренья, но люди съели все травы и коренья на много ли вокруг. И ветру оставалось взметать песок, размахивать в воздухе огромным песчаным покрывалом. Солнце с луной исчезли, на зубах у нас постоянно хрустел песок, то и дело приходилось полоскать рот, сплевывать воду. Казармы уплотнялись, люди перебирались из своих комнат к соседям, спать теперь приходилось или в обнимку, или валетом, чтобы греться друг о друга, и люди старались держаться вместе со своими, с кем было о чем поговорить. Так я оказался в одной комнате с Ученым, Богословом и Правоведом. Мы взяли одеяла с коек покойников, утеплили ими свои постели, отломали у свободных коек ножки, разрубили каркасы, а вечером развели в казарме огонь, чтобы он грел нас до самого утра. Правовед пожертвовал в общий котел ботинки из свиной кожи, Ученый снял с пояса кожаный ремень, от которого был отъеден уже целый кусок, мы резали ботинки с ремнем на полоски и бросали полоски в посуду с кипящей водой. Когда становилось невмоготу, вылавливали из воды полоску, разжевывали и глотали, вытянув шею, чтобы приглушить голод, а после забирались под одеяло и молчали, не шевелились, берегли силы, грелись — боролись с холодом и песчаным ветром. Однажды ночью костер догорел, но никому не хотелось вылезать из-под одеяла и рубить новую койку, каждый боялся, что работа вытянет из него последние силы, боялся упасть и больше не подняться, и мы упрямо кутались в одеяла, слушая, как северный ветер колотится в двери и окна, скрипит стропилами, царапает песком двери, рамы и стены. Я услышал, как Богослов на соседней койке повернулся с боку на бок и сказал: