Полная версия книги - "Второй шанс для Лекаря. Том 8 (СИ) - Аржанов Алексей"
Тайный советник Лев Никанорович Вышеславцев, человек тихий и очень богатый, ни в каких бумагах не значился. По его слову весной прошлого года барону подменили склянку с наперстянкой, и старик едва не умер.
Его племянник, камер-юнкер Кирилл Андреевич Ладомирский, нынешней весной сватался к Насте и в те же недели подговорил родную мать прибавлять дядюшке наперстянку сверх прописанного — иной раз до тройной дозы. Уличил его я в кабинете больного, при матери и при самом дяде, и на лестнице он поблагодарил меня за урок и обещал впредь считать капли точнее.
Вышеславцев называл себя человеком терпеливым. Этот же удар вышел громкий и спешный, и бил так, по моему разумению, скорее племянник. Служил он в Коллегии иностранных дел, а камер-юнкеру при дворе нетрудно узнать, кого государыня ждёт во вторник. Покуда всё это было лишь догадкой, и проверить её я мог даже из-за решётки.
Выйти на недруга можно было двумя дорогами. Первая лежала через бумагу. Чтобы спросить меня о письме, им придётся мне его показать, а я читал его в июне на берегу Немана и помнил в нём каждое слово. Если из письма сделали измену, то сделали чужой рукой, и рука эта держала его уже здесь, в Петербурге.
Вторая дорога лежала через людей. Весной Сергиевская держала у моей больницы своего соглядатая, мужика, которого Егорыч, отставной унтер барона, прозвал тулупом и однажды проводил до самого дома Вышеславцева. Если там ждали этого утра, тулуп стоял где-то рядом, а Егорыч знал его в лицо.
Барон Бутурлин нагнал нас в сенях. Лицо у него, как я увидел, из серого сделалось кирпичным, и шёл он, хватаясь за перила, зато голос к нему вернулся весь.
— Не позволю! — загремел он на пристава. — Ты кого берёшь, любезный? Он фельдъегеря на руках сюда привёз! Он к государыне во вторник…
— Ваше высокоблагородие, — пристав повернулся к нему и придержал шпагу. — Приказ высочайший. Не доводите до греха ни себя, ни меня.
Старик загородил собою дверь, и солдаты переглянулись. Жила на шее у него ходила тяжело и часто, и мне она была видна с трёх шагов.
— Пётр Кузьмич, — сказал я. — Помните, что я вам велел?
Он замер, и губы у него дрогнули.
— Помню, — буркнул он. — Сидя.
У крыльца стояла лавка для приходящих больных. Барон вышел к ней первым, сел, упёрся кулаками в колени и только тогда снова заревел на пристава, ничуть не тише прежнего. Кричать ему было можно, а больше ничего сделать для его сердца я сейчас не мог.
Возле ворот я увидел закрытую карету с солдатом на козлах. Чуть поодаль стояла коляска барона, и на её козлах сидел Егорыч.
Настя вышла следом, с листом в руках, и встала у перил. Слёз у неё в глазах я не увидел, только костяшки пальцев на краю листа побелели.
— Сударыня, — сказал ей пристав. — Разговоры с арестованным не положены.
Разговаривать мне было не положено. Зато положено было вести протокол, и бумага для него лежала у пристава за обшлагом.
— Тогда прошу внести в протокол, господин пристав, — сказал я громко, так, чтобы слышали и на крыльце, и в сенях. — Фельдъегерь Лыткин лежит у нас с ушибленной шеей, на щите. Поворачивать его всякие два часа, голову при этом держит мой помощник Терентий, а отвечает за больного лекарь Плетнёв. Кроме них, трогать его никому не позволять, кто бы за ним ни приехал.
Плетнёв у дверей закивал так часто, что я испугался уже за его шею.
— Ещё прошу внести, — продолжал я. — Рисунок телеги для перевозки раненых, писанный девицей Бутурлиной, надлежит нынче же доставить лейб-хирургу Виллие. Во вторник в Павловске смотр носильщиков перед вдовствующей государыней, и смотр этот должен состояться.
Настя подняла на меня глаза и чуть заметно кивнула.
— И последнее. Печать на сумке фельдъегеря я осматривал при свидетелях: бароне Бутурлине и Луке Осиповиче Готье, и записал в книжку, что цела. Расписка о том осталась у смотрителя Софийской станции. О моём аресте прошу известить брата моего, Андрея Алексеевича Салтыкова, что служит по министерству юстиции.
Пристав достал бумагу, поглядел на меня, потом на барона, который всё ещё бранился со своей лавки, и вдруг усмехнулся в усы.
— Ловко, сударь, — сказал он. — Длинно только. Записать запишу.
Записывал он тут же, на перилах, карандашом. Егорыч тем временем подошёл от коляски к крыльцу, встал у меня за плечом и сказал вполголоса, не поворачивая головы.
— Барин. Вон он, тулуп-то. У забора.
У забора напротив стоял мужик в армяке, с бородой лопатой, и глядел на нашу карету. Потом он снял шапку, неторопливо перекрестился на церковь и пошёл по Литейной в ту сторону, где была Сергиевская, та самая улица, где жил и мой брат Андрей. Догадка моя подтвердилась. На Сергиевской и вправду ждали этого утра и хотели знать, чем оно кончилось.
— Проводи-ка его, Егорыч, — сказал я. — Только чтобы он тебя не приметил.
Егорыч поправил картуз и двинулся следом за мужиком своей солдатской развалкой. Пристав был занят протоколом и, как мне показалось, ничего не заметил. Может, и заметить не захотел.
Настя подошла ко мне у самой кареты, когда солдат уже откинул подножку. Пристав открыл было рот, но смолчал.
— Во вторник Спас, Михайло Алексеевич, — сказала она тихо.
— Помню, Настасья Петровна.
Больше она мне ничего не сказала. Яблоки со старой яблони мы уговорились освятить вместе.
Пристав сел напротив меня, солдат с ружьём втиснулся с ним рядом, и карета покатила по Литейной к Неве. Звали пристава Ширяевым, было ему под пятьдесят, и под глазами у него висели тяжёлые мешки человека, которого подняли среди ночи. Протокол он сразу дал мне подписать, тут же, на колене.
— Что сопротивления не оказывали, — пояснил он. — Мне за вас отвечать. А записка ваша в часть мне работу облегчила. Иного по три дня ищем.
— Кто меня станет судить, господин Ширяев? — спросил я.
— Судить вас пока никто не станет. Станут спрашивать. Дело ваше в Комитете.
— В каком комитете?
— А что зимой учреждён, когда с французом воевали, для дел, «клонящихся к нарушению общего спокойствия». Так в указе и писано. Сидят в нём министр юстиции, сенаторы да наш военный губернатор, генерал Вязмитинов. Через его канцелярию и ваш приказ шёл. Что Комитет решит, о том доложат государю.
— А государь?
— А государь утвердит, — пристав пожал плечами. — Или не утвердит. На то он и государь.
Карета прогремела мимо Летнего сада. Решётка его тянулась вдоль набережной, за ней гуляли первые воскресные пары, и колокола по всему городу звали к обедне. Мне вдруг стало странно, что весь этот город живёт своим воскресеньем, а меня везут по нему под ружьём.
— Я дворянин, господин Ширяев, — сказал я.
— Знаю, сударь. Грамоту дворянскую у вас никто не отнимал. По ней дворянина ни чести, ни имения лишить нельзя иначе как судом. А посадить до допроса можно, про то в грамоте ни слова.
— А пытать станут?
Ширяев на это даже засмеялся.
— Это при матушке Екатерине Шешковский, сказывают, сам палкой спрашивал. Нынешний государь в первый же год пытки запретил и Тайную экспедицию упразднил. Спросят вас бумагой да словами, сударь.
Самое опасное пристав сказал между делом, и я его расслышал. Решит Комитет, что я изменник, государь утвердит, и поеду я куда-нибудь за Тобольск вовсе не судимым, и вся дворянская грамота мне тогда не поможет. Судить дворянина долго, через Сенат, а выслать его можно в один день.
— А бумаги ваши велено опечатать, — вспомнил Ширяев. — Где изволите проживать?
— На Кирочной, в бывшем доме вдовы Гофман. Нынче он мой.
Ширяев записал и это, а я подумал, что пусть себе печатают. Всё, что было опасно для Сергиевской, хранилось у меня в трёх местах, и два из них были не на Кирочной, у стряпчего Порфирия Саввича и у Андрея. Так у нас было заведено ещё прошлой осенью.
Наплавной мост лежал поперёк Невы на плашкоутах, и доски его заходили под колёсами, едва мы на него въехали. Крепость лежала впереди на своём острове, низкая и серая, а над стенами горел золотой шпиль. В моём веке под этими стенами летом загорает пол-Петербурга, а с бастиона каждый полдень бьёт пушка, и приезжие роняют от неё мороженое. Сейчас по стене ходил часовой с ружьём, и загорать под ним, насколько я мог судить, никто не собирался.