Полная версия книги - "Барабанные палочки - Боссарт Алла"
Большую часть тесной комнатки занимала широкая тахта. В изголовье горел антикварный ночник-лилия матового розового стекла. Ногами к двери в позе бегуна спал голый Костян. Сбитое одеяло валялось на полу. Бережно, как ребенка или кошку, он прижимал к себе Паоло Умертвиева, чья ренессансная голова на белой подушке решительно отрицала уродливое тельце с несоразмерными руками и членом, зачеркивала его и, точно высеченная из желтоватого мрамора, утверждала единственный источник гармонии — дух, который веет, само собой, где хочет.
Разутая Нина бесшумно подошла к ложу, подобрала одеяло и осторожно укрыла любовников.
Прекрасному изваянию ничто более не противоречило и не мешало.
Через неделю Буба с легкой тоской покидала сердце отчизны, инфарктное сердце на семи холмах.
В самолете рядом с ней сидел у прохода бородатый хасид в твердой черной шляпе. Жадно доедая свой разнообразный кошерный обед (значительно превосходящий количеством и аппетитностью обычный), сосед успевал искоса неодобрительно посматривать на ее монитор, по которому Нина смотрела «Жизнь Адели» — кино о любви двух вдумчивых лесбиянок. Когда дошло до кульминационной постельной сцены в полный рост, хасид потряс Нину за плечо и что-то прокаркал на иврите. Та пожала плечами: «Не понимаю».
— Выключи эту хадость! — потребовал израильтянин по-русски. Язык был на удивление чистым, кабы не фрикативное г.
— Это еще почему? — Нина вынула наушники и поставила изображение на паузу.
— Хрех, женщина. Хрех тебе, хеверет, смотреть на такое безбожное безобразие. Вон, колечко… муж, значит, есть. А ты пакостишь от него. Хуже свиньи.
Буба ощутила, как все 83 тысячи единиц вибрации тряханули ее изнутри.
— Слушай, дядя, отъебись, — с наслаждением тихо отчеканила ласковая царица, вновь втыкая в уши черные запятые.
— Что-о?! Я не понял… Ты… вы что…
— Ничего. Занимайтесь своим делом.
— Это и есть мое дело! — рявкнул хасид. — Мое дело — следить, как ты блюдешь Закон! Забыла, как Хосподь наш покарал Содом и Хоморру?!
Буба прибавила звучку и подумала о странностях монотеистских религий. О кровавом фарше Ветхого Завета, согласно которому праотцы-праведники по любому поводу затевали великую резню и почем зря трахали дочерей. Однако любовь между безвредными и бесхитростными содомитами, союзы, цветущие бесплодной, бескорыстной исконной страстью, когда один дарит другому благо прогресса и одновременно стабильности, любовь, достигшая высшей гармонии, любовь воистину святая, бесстрашная, любовь в сущности братская и сестринская, то есть безгрешная, почти божественная… почему-то как раз на нее, на эту бедную любовь обрушивалось самое изощренное и мстительное проклятие Господне.
А ведь именно она (и это уже мысли не простоватой Бубы, а мои собственные), именно она так разительно напоминает любовь к родине…
Ной
Тяжелое обложное небо, как сырая вата из распоротого матраса, начинает настоящий и сложный сюжет осени. Начинает, а не заканчивает, как принято думать.
Так называемое бабье лето, Indian summer, — истекающее соком безумие зрелых любовников. Их объединяет многое, особенно же — близкая и внятная обоим, но строго табуированная тема смерти. Закроемся от нее арбатской живописью золотой осени: приятная, согревающая красота, агонизирующие бабочки — шоколадные нимфалиды, подолгу сидящие на бельевой веревке, натянутой между корявыми яблонями. Задник маленького домашнего театра.
Золотая, ах, осень. Соловые гривы берез, чахоточный румянец осин, бронза дубов, раскаленные клены… для их описания годится слово «чермный», что значит — жарко, рыже-красный. Впрочем, это уж слишком. Это мы прибережем для стишков. Короче, желтое и багровое на синем, а в районе Вермонта, говорят — еще и густо фиолетовое в связи с особым составом почвы. Роскошная коллекция для иконы стиля под сорок, высокий толстый каблук, объемные шарфы, яркие кольца на длину фаланги. Бижутерия, конечно. Суконное имя Дарья расшито стеклярусом, бисером и шелком и теперь горит-переливается. Дагмара.
Кутюрье сорока четырех лет после сорока стала одеваться «безумно». «Мне надо одеться безумно» — это манифест.
Знаменитый, даже великий режиссер пригласил Дагмару сочинить костюмы для трех стерв, собранных им в один спектакль. Он так и назывался — «Три стервы». Шучу. «Три сестры», конечно.
Эта, рассказывала она, эта и еще вот эта. Нормально? Разорвать меня и слопать сердце без соли? Легко. Поэтому я должна одеться дико. Безумно.
То есть, обратите внимание — одежде придается роковое значение в античном смысле этого слова.
Что и сделала. Узкие парчовые штаны цвета палой листвы, испятнанные дрожащими от утренних холодов голубыми астрами. Фиолетовые колготки. Красные ботинки солдатского образца до таранной косточки. Вязаный балахон с широким воротом, из меланжевой шерсти с преобладанием лилового, бордового и синего. Кораллы и малахиты на пальцах и в ушах, маленький, как блинчик, зеленый беретик с аппликацией: две астры — голубая и алая. И, оф корз, зеленый шарф, вязанный как бы звеньями цепи.
Три стервы в кроссовках и тупоносых сапогах, отнюдь не врубаясь в смыслы осеннего безумия, задохнулись и прикурили друг у друга. Особенно одна — в кедиках 33 размера, с голосом Дюймовочки, еще в дебютантках ударила по лицу костюмершу за укол булавкой. Тридцать три года, с первого курса — в любовницах у мастера, не сплетня, а факт, известный всей Москве — и в первую очередь жене гения, четвертой и главной стерве этого осеннего компоста. Да… кровавая Мэри, два ядовитых полушария, два клубка разъяренных змей, наводящих ужас на всю театральную общественность. Мари, шотландцы все-таки скоты, но и ты хороша.
— Ну, Петр Васильич (допустим), — плотоядно улыбнулась Икона Дагмара, похаживая вдоль рампы развратной походкой некоторого кота по имени Гитлер. — А что бы, например, вы бы хотели? Как вы, к примеру, видите вот ее (малахит размером с крепкий огурчик нацелен на Дюймовочку) костюм? Что бы вы на нее надели, исходя из концепции спектакля?
Петр Васильич опустил выпуклые глаза и облизнулся. Несколько раз пожал плечами и промямлил после длительного молчания:
— Я бы… ну я бы, знаете, если можно, я бы хотел такую, знаете, кофту… И вот такую… ну… как бы юбку…
Так что, как вы отлично понимаете, золотая осень, она же бабье лето — вещь эстетически герметичная и развития на полях жизни, судьбы и сражений не имеет. Ибо она — безумие на грани кича.
Нет, то ли дело мутное олово ноябрьских небес. Раскисшая корпия госпитальных повязок, сквозь которую едва просачивается кровь ранних закатов. Почерневшая пропитанная сыростью листва липнет к земле. Бурые остяки чертополоха размечают поле простыми сумрачными абзацами, утратившими хрестоматийную пышность. Хищная сила могучих стеблей спит в корнях до весны.
Снесла курочка золотое яичко Фаберже, в котором затаился последний, так сказать, вздох лета и песня зазевавшегося жаворонка, который заторчал от луговой дури и никак не может прекратить свое обморочное трепетание, чтобы сломя голову мчатся вдогонку клану, чье место — в какой-нибудь там Африке. А черная полевка, живущая рядом с корнями чертополоха, высунула нос наружу, учуяла запоздалую сладость подгнившего овса, вылезла, побежала, хвостиком махнула — яичко упало и разбилось.
Так обычно кончается и падает в расщелину Скалистых гор пронзительный клич этого чуда в перьях, индейского вождя Индианы Саммера по кличке Осенний Призыв, летит, биясь боками о стены ущелья и разбивается в итоге вдребезги.
Такова короткая, яркая и легкая смерть начала осени (тема, как мы помним, для зрелых любовников табуированная). А дальше наступает длинный, длинный, почти нескончаемый захватывающий роман увядания. Каждый раз новый, как однодневная сага Джойса «Улисс», читаемая пожилым склеротиком всю вторую половину жизни.
Непредсказуемость ненастья освобождает нас от власти надежд, амбиций и тревог и лишним делает рывок, или, точней сказать, порыв из одури глухой поры. Еще мне знак был: меж перин, на низких облачных полатях лежит бессильный исполин — Обломов в стеганом халате, хранитель русской колеи (Илья и родственник Ильи). Скрипит разбухшая калитка. В лесу опять полно опят. На даче, два убрав поллитра, как в раннем детстве, гости спят. Мороз и солнце нам не светит… Давай и мы с тобою, что ль, уснем в обнимку, точно дети, покуда не нагрянул Штольц.