Полная версия книги - "Купание в Красном Коне - Яковлев Александр Алексеевич"
«После обеда он развесил шкурки на веревке около печи и стал собирать снасти в рюкзак. Я упросил его взять меня с собой. Не хотелось мне оставаться в доме.
— Что ж, пойдем, — сказал он. — Тут недалеко торфяные карьеры были. Попробуем там. Но уговор: не стонать в пути.
Мы вышли на зады деревни.
Так и есть, кладбище было рядом, в ближнем леске виднелись покосившиеся кресты.
— А где старуха-то лежит? — спросил я.
После секунды удивленной, как мне показалось, задумчивости он сказал:
— А я и не в курсе.
Пять километров, а может и больше, по лесу — это и оказалось „недалеко“. Не скрою, я устал и как-то отупел. Может, и от слишком свежего воздуха. Сашка же гнал как угорелый, на ходу еще успевая читать мне курс лекций по травам, птицам и зверью. А я думал в это время: неужели обязательно взамен на эти знания надо терять ощущение чужой боли? А может, вся штука была в том, что я был все равно вроде дачника, а он — на работе? Но честное слово, я уже не мог и не хотел воспринимать его таким…»
«К вечеру, когда мы вернулись домой, Сережка явно захандрил, за версту было видно. Хоть он ничего и не говорил. А это и был показатель — молчание.
— Хочешь, открой банку шпрот, — предложил я ему.
Потом я вспомнил, что он не взял с собой сигареты, дав зарок не курить в лесу. Я мигом сгонял к деду Семену и разжился у него самосадом.
Сережка немного оживился, покурив, но в целом, как ясно я это видел, дело было гиблое.
И тогда я сказал:
— Еще есть время. Ты поспеешь на последнюю электричку, если напрямки, через лес.
— Заблужусь, — отозвался он машинально и сразу же испуганно посмотрел на меня.
— Провожу. Собирайся, — сказал я.
— А ты? Останешься? Один?
— Конечно. Мне не привыкать. Я так месяцами жил.
— Месяцами… — отозвался он эхом. — Я слабак?
— Да нет, — успокоил я его. — С чего ты взял? Ты просто чужой здесь. Надеюсь, пока чужой. Не все же сразу.
Было совсем темно, когда я возвращался со станции. И тут я ни к селу ни к городу вспомнил, как в совсем еще юношестве он сказал мне однажды: „Представь себе в хрустальной вазе локон любимой девушки. Запах, изящный завиток… Правда, прелесть? И почему так не делают… Ты только представь“. Я представил и тут же сказал ему: „Фу какая гадость!“ Правда. И он еще сам первый засмеялся этому».
Дед
Деду стукнуло девяносто два. Согласитесь, возраст почтенный. Если с умом им пользоваться, можно многого добиться.
Дед добивался.
Он шлялся по комнатам, гремя палкой, мешался у всех под ногами, вспоминал боевое прошлое и время от времени вдруг жалостливо вопрошал:
— А куда бабка-то моя ушла? Когда вернется?
Бабушка преследовала его по пятам и из-за плеча весело подмигивала: не обращайте, дескать, внимания, из ума, дескать, старый выжил. Хотя, собственно, веселого лично для нее ничего тут не наблюдалось. Чего уж тут веселого, если тебя напрочь не замечают?
Деду, конечно, говорили:
— Да вот же бабушка! Вот она!
Дед оглядывался и недоуменно мотал сивой своей, извиняюсь за выражение, башкой.
— Нет, это какая-то другая женщина. А вот куда моя бабка ушла?
Ну, потом всем надоела эта морока и деду просто стали говорить:
— Скоро, скоро придет твоя бабушка.
Даже бабушка говорила:
— Скоро, скоро придет твоя бабушка.
Вот чего дед добился. Но все это ерунда. Как-то за обеденным столом, куда его допускали весьма нечасто из-за неряшливости, он сказал, внимательно пронаблюдав за всеми:
— Эк вы неопрятно живете.
А потом обвел всех еще раз взором, уже снисходительным, и как бы между прочим сказал:
— И вам нет смысла жить лучше.
И добавил:
— Потому что жить лучше будете все равно не вы.
И удалился к себе, победно вбивая конец своей чертовой палки в лакированный паркет!
Вот какой дед. К тому же он в молодости вел очень здоровый образ жизни. Он прямо все уши мне прожужжал о том, как он занимался спортом, не пил, не курил и так далее. Ужасно он порой бывал утомителен.
Но с другой стороны. Возраст его вселял в меня изрядную толику надежды. У меня был корыстный, признаюсь, расчет — попользоваться дедовыми генами. То есть дотянуть и самому до почтенного возраста, а потом уж в свое удовольствие морочить наследникам головы.
А дед таки помер, царство ему небесное, чуток не дотянув до ста.
А потом мне сказали, что дед этот мне не родной. И вообще никакой.
Он и тут всех одурачил, женившись на бабушке, когда я уже существовал вовсю! И появление внука ему не стоило ровным счетом ничего!
Узнав об этом, я жутко расстроился. Причем расстроился не один раз, а два.
Первый раз — из-за генов, которых мне теперь не видать. А второй раз расстроился из-за «зачем сказали?».
Ну не знал бы я, что дед мне не родной… Но хотя бы психологически был настроен на долголетие, черт с ними, с генами! И только, может быть, внезапно и ненадолго был бы удивлен кратковременностью моего существования. Ведь тут никто толком еще не знает, что главное — гены или психология. А мне вот так взяли и ляпнули.
А раньше молчали. Гуманисты…
Дело Пестрого
В начале 80-х нас, студентов Литинститута, в Центральный дом литераторов не пускали. Ни под каким видом. Администрация ЦДЛ подозревала и, думаю, не без оснований, что юный пиит, прозаик ли, ворвавшись в желанные двери, нарушит покой мирно пьющих мэтров. От наших синих студенческих билетов с тиснением золотом «Союз писателей СССР», которыми мы так гордились, непреклонные вахтеры презрительно отмахивались. Редкие счастливчики, проникшие в святая святых, затем небрежным тоном излагали млеющим от зависти сокурсникам о том, что-де выпивали с самим Имярек или подрались с самим другим Имярек. И с одной стороны, ЦДЛ воспринимался как святилище, вход в которое доступен лишь избранным, а с другой — как некое, оставшееся от стародавних времен, заповедное дуэльное пространство, где можно высказать в глаза оппоненту высокую и горькую истину (типа: «Ты — бездарь!») и тут же получить его сатисфакцию (то бишь по морде). Имя ЦДЛ стояло в одном ряду в такими мистически-благоговейно звучащими словами, как Переделкино, Пицунда, Коктебель… И где-то в самом верху, в божественно-небесной вышине золотым нимбом, венчающим литературное мироздание, реяло словосочетание «Нобелевская премия», от которой нас, студентов, отделяло, по нашим же подсчетам, лет эдак пять, ну от силы — семь…
Шанс проверить опасения появился у чиновников от литературы в 1983 году. Грянуло 50-летие свитого А. М. Горьким гнезда для литптенцов. Дата круглая. И при тогдашней любви к юбилеям обойти сей факт не представлялось возможным. Студент забурлил и начал подкапливать денежку. Начальство чесало плешь.
Торжественная часть, неминуемое зло каждого празднества, растянулось надолго. Большой зал ЦДЛ сиял и слепил софитами, бархатом, а также регалиями и лысинами литературных генералов. Юнкера же начали потихоньку просачиваться в Пестрый зал, куда их вынужденно пропускали хмурые и недоумевающие привратники с комсомольско-кагэбэшными физиономиями.
Попавшего впервые в Пестрый юного литератора охватывал трепет. Он не знал куда девать руки и робость. И не только от близости к «бессмертным» или от объема бюстов буфетчиц, величественно возвышавшихся над блюдами с деликатесными бутербродами и фирменными, восхитительными пирожками. Замирал юнец перед надписями на стенах, автографами корифеев. Только тут начинал он постигать, что смысл литературной карьеры — не в создании нетленных текстов, а в том, чтобы оказаться среди избранных. От такого потрясения оправиться было нелегко. И хамея от собственной скованности, студент шел народной тропой — брал штурмом буфет.
Ограниченность финансовых возможностей вела к пагубным последствиям — студент скупился на закуску. И спиртное поглощалось жадно, стаканами, по-гусарски, под сигарету и вызывающе громкие беседы «об изящной русской словесности». На окружающих нас почтенных литераторов, ошеломленных налетом, мы поглядывали жалостливо-снисходительно, как ни на что не годных старцев, ничего не добившихся, заедающих век чужой и не дающих дорогу молодым (имелась в виду дорога в ЦДЛ). Нас же, естественно, ждали слава и вечность…