Полная версия книги - "Поцелованный огнем (СИ) - Раевская Полина"
— Не попробуешь — не узнаешь, — резонно замечает Мамочка Доу. — В любом случае, что ты теряешь?
Она ловит мой взгляд в отражении, и мне нечего возразить.
Спустя минут десять у меня на руках простая белая визитка с хаотично разбросанными, как конфетти, ленточками разных цветов на ней. Раньше я бы не поняла смысл дизайна, а теперь, к сожалению, знаю, что бирюзовая символизирует рак яичников, розовая — рак груди, бело-бирюзовая — шейки матки. Информация, конечно, на миллион…
Тяжело вздыхаю, а Мамочка Доу меж тем накидывает на меня парикмахерский пеньюар и предлагает для начала сделать «пикси», а за день до химии уже побриться.
Хочу возразить, что перед смертью не надышишься, а потом думаю, почему нет? Дышу ведь. Да и свою шаткую психику в самом деле лучше поберечь.
Когда Мамочка Доу принимается за дело, и волосы прядями опадают на пол, как листья по осени, я смотрю на это с каким-то философским принятием, хотя слезы нет-нет наворачиваются.
— Крошка, ну что я говорила? Ты глянь, такая стильная, дерзкая, просто женщина-вамп. С твоими скулами и точеными чертами смотрится сногсшибательно, а когда начнешь отращивать родной цвет и вовсе будет бомба, поверь мне. Так что давай, Рыжуля, в бой, ты справишься! — она взлохмачивает мои по-мальчишески короткие волосы, придавая им творческий беспорядок и ободряюще хлопает по плечам.
Улыбнувшись сквозь слезы впервые, наверное, за эти недели, касаюсь ее руки и благодарно сжимаю, глядя на себя в зеркало. Результат действительно превзошел ожидания: лицо посвежело и будто помолодело даже.
Я выглядела дерзко, загадочно с чисто французским шиком и мне это, как ни странно, понравилось, несмотря на худобу, которая в этом образе заиграла не красками болезни, а скорее чем-то бунтарским.
Приободренная, из салона я выпорхнула в бодром состоянии духа, но не успела сесть в машину, как раздался звонок. Это была Монастырская. Звонила она не в первый раз, но я не то, чтобы обижалась или показывала характер, просто у меня не было желания с кем-либо общаться, а уж тем более, делиться всем тем, что накрутилось, как снежный ком, когда я только-только начала обретать хоть какую-то почву под ногами. Мне разговор с сыном-то, пока я лежала в больнице, дался с трудом, а тут туманным «женские проблемы» не отвертишься. Монастырская начнет лезть под кожу и придется что-то говорить.
Вариант — послать, конечно, всегда есть, тем более, что я имею на него полное право после того, будто в другой жизни произошедшего, разговора, но у меня тупо нет сил на негатив и конфликты, поэтому пока мне проще так — отклоняя звонки.
Однако, не тут-то было, стоит подъехать к дому, как обнаруживаю на подъездной дорожке машину Монастырской, и такая злость берет, что решаю высказать все, что думаю о людях, не понимающих довольно не тонких намеков и лезущих ко мне со своим настырным «я». Сразу вспоминается мать, дочь и вся эта беспардонная вереница людей, выкрутившая мне все нервы.
48. Лариса
— По отклоненным звонкам разве неясно, что я не расположена к беседам и встречам? — с лету обрушиваю свое недовольство и раздражение на Монастырскую, стоит нам только выйти из машин.
Ей богу, пора нанимать охрану для дома или на пропускном пункте говорить, чтобы вообще никого не пускали, а то какой-то проходной двор.
— Очуметь! Вот это апгрейд! — будто не слыша меня, тянет Монастырская то ли пораженно, то ли восхищенно, но я меня это раздраконивает лишь сильнее. Конечно, зачем меня слушать, я же тут инсталляция.
— Мне повторить свой вопрос? — застыв в метре от подруги, складываю руки на груди и сверлю холодным взглядом ее загорелое, явно отдохнувшее где-то заграницей, лицо.
— Да нет, я и с первого раза услышала, — усмехнувшись, парирует Надя, не менее пристально оглядывая меня, — просто… ты не думала, что я тоже могу нуждаться в подруге, в ее поддержке и присутствии или только твои потребности важны?
— То есть я еще и крайняя? — вырывается у меня ошарашенный смешок. То, что меня выставят виноватой, стало неожиданностью, хотя если так вдуматься, претензия вполне резонная: последнее время я была отвратительной подругой, да и в целом, обращала внимание на себя больше, чем на окружающий мир. Так страдала, что превратилась в законченный эгоцентризм. Только моя боль имела значение, все остальное я считала поправимым. А ведь где-то сейчас как-то собирает себя по кусочкам мой любимый мальчик, которому я нанесла по-настоящему глубокую рану. Вот он имеет полное право выливать на меня тонны обвинений, требовать что-то, но Надя в контексте последней встречи… сомнительно.
— Да не делаю я тебя крайней, Лар, — тяжело вздохнув, сокрушенно произносит она. — Просто… извини меня, ладно? Ну, вот так… не подумала и выдала херню.
Она поджимает губы, и я вижу, что действительно сожалеет. Но вопрос — о чем конкретно? О том, что не смогла за меня искренне порадоваться или о том, что не получилось хотя бы промолчать?
— За что ты извиняешься? Это ведь твое мнение.
— Да никакое это не мнение, — поморщившись, отмахивается она. — Хреново просто было, завидно и все виделось в дурном свете. Понимаю, что оправдание — так себе, но как есть.
Она разводит руками, поджав губы, а потом, поясняя, и вовсе пускается в душевный стриптиз.
— Знаешь, я уже давно смирилась, что ничего и ни с кем толком не получается, во всяком случае с теми, к кому душа лежит. Убедила себя, что после тридцати пяти рассчитывать можно на хороший секс и отношения с понятными правилами, с четкими границами и чувствами, которые заканчиваются ровно там, где начинается чья-то зона комфорта. И вроде оно все правильно, удобно, но ни хрена не по-настоящему. А тут ты…
— Со своими островами, планами и охуенным мужиком? — с горькой усмешкой вспоминаю слова Богдана. Они полосует сознание, оставляя ноющую рану, сочащуюся сожалением.
Как бы я хотела вернуться в тот вечер и… просто вернуться, проживать его день за днем и никогда не знать всего того, что теперь составляет мою действительность.
Надя тем временем, засмеявшись, вновь согласно разводит руками, мол, истину глаголешь, и продолжает изливать душу, а я не могу не проникнуться.
Люблю ведь ее дурынду, да и в дружбе, как и в любых других по-настоящему близких отношениях, не бывает без сучка без задоринки. Где-то столкнуться характеры, где-то вылезет эгоизм, где-то махровое морализаторство и «хотелось, как лучше». В конце концов, все мы, порой, даем лишка, проявляем свои дурацкие настроения, заморочки, говорим лишнего. Я разве лучше?
То, что Надька не смогла тогда порадоваться за меня, так я ее сейчас вот в этот конкретный момент, когда она рассказывает, что решила дать себе и Анри еще шанс, и они провели прекрасные две недели в Монако, очень хорошо понимаю.
Не радуется мне, горько и тяжко на душе, да и завидно немного, о чем и сообщаю со смешком по дороге в дом, когда Монастырская признается, что на самом деле Анри не такой душнила и ей с ним спокойно, даже как-то надежно.
— Вот черт, надо было брать, — сокрушаюсь шутливо.
— А все, поезд уже ушел, — дразнится она и тут же добавляет. — Хотя чего тебе? Прибедняется тут еще, постыдилась бы! Молод, красив, популярен, ради тебя готов на все, хотя финт с этой Линдси я не очень поняла. Он вроде и так сейчас на пике, зачем ему пиар-роман?
По-моему, я даже вздрогнула, застыв на секунду вместе со споткнувшимся на мгновение сердцем. Эта новость была похожа на ножевое между ребер в темной подворотне. И хотя разумом я понимала, что она ожидаемая, учитывая, сколько ублюдок Сэми талдычил об этом, все равно спазм перехватывает горло, а за грудиной начинает гореть.
Все эти дни я сознательно изолировала себя от любой информации, зная, что как только услышу что-то о моем мальчике, сорвусь. Приползу на коленях в соплях и буду просить простить меня — дуру. Честно говоря, теперь, когда тиски ужаса и аффекта немного спали, и бессилие не выедает меня по крупицам, я думаю, что так и нужно сделать, хотя бы, чтобы он знал, что значил и значит для меня так много, что я готова ради его счастья и спокойствия сдохнуть в одиночестве, потерять его, отдать другой женщине, да все, что угодно, но только не причинять такую боль.