Полная версия книги - "Второй шанс для Лекаря. Том 8 (СИ) - Аржанов Алексей"
Выходило, что везти барона в Спасское надо злым, и разозлить его предстояло мне самому.
Барона я застал в отцовском кабинете, куда мать отвела его отдохнуть с дороги. Шляпа лежала на колене, а глаза он уставил в стену, как в ту осень, когда ждал вестей из-под Аустерлица. Сапоги он скинул, и щиколотки его я оглядел ещё от двери, отёка на них не было. На каждой станции барон вылезал бранить смотрителей и ноги, выходит, разминал исправнее Готье.
Капли я ещё на лестнице переложил из саквояжа в карман сюртука. Отцовские кресла с высокой спинкой держали его со всех сторон, упасть ему тут было некуда, и, прикрыв за собой дверь, я встал у стола, откуда видел его лицо целиком.
— Евпраксия Ильинична на прошлой неделе при мне про вас сказала, — начал я. — Я запомнил слово в слово.
— Ну?
— «Он нас с Липой боится, а приезжает. Сколько лет боится и всякий раз приезжает».
Сперва барон смотрел на меня, моргая, потом кровь пошла от шеи кверху, по щекам, до самого лба, и шляпа слетела с колена мне под ноги.
— Боюсь⁈ — Он вцепился в подлокотники. — Это я-то боюсь⁈ Я под Очаковом зиму в траншеях высидел, я турецкие ядра считал, покуда она в Спасском чай пила! Две старухи! Да я их обеих…
Я не сводил глаз с его лица и про себя перебирал приметы. Губы розовые, рука лежит на подлокотнике тяжело и крепко, щека не дёргается, и голос гудит во всю грудь.
Я перехватил его запястье. Пульс шёл ровнее, провалов почти не осталось. Проба удалась.
На крик сбежался весь дом. Мать встала в дверях, крестясь, из-за её плеча выглядывала Марья Сергеевна, жена Павла, и обе, я видел, приняли этот крик за беду, как у Бутурлиных давно принимали за беду всякий крик барона.
Отец протиснулся мимо матери и оглядел красного барона и меня у стола.
— Кричишь, Пётр Кузьмич, — сказал он. — Стало быть, едешь.
— Еду! — Барон хлопнул ладонью по столу. — Закладывай, Алексей Петрович! Я им покажу, кто кого боится!
В коридоре отец придержал меня за локоть.
— Это ты его нарочно?
— С умыслом, батюшка.
Отец помолчал, не отпуская моего локтя и глядя на дверь кабинета, за которой барон уже требовал свои сапоги.
— Он и в полку таков был, — сказал отец наконец. — В деле весел, а на зимних квартирах хиреет.
— Сядете с ним в одну карету? Мне надо, чтобы он до самого Спасского не замолчал.
— Это я умею. — Пальцы отца простучали по стене своё «раз-два-три».
Обиды в этом стуке больше не было. Отец знал про барона то же, что узнал нынче я, только своими словами и с турецкой кампании.
Выехали мы в седьмом часу тремя каретами. Готье ехал в бутурлинской, задрав ноги на переднее сиденье, как я ему велел, а в отцовской я сел напротив отца с бароном, спиной к кучеру.
Чем занять барона в дороге, я придумал заранее. Любимая его история была про Очаков, и рассказывать её он любил при отце, который сам был под Очаковом, вытащил его тогда из какой-то передряги и помнил всё по-своему.
— А как вас из траншеи вынесли? — спросил я, когда за Калужской заставой потянулись мокрые ржаные поля. — Батюшка мне так и не рассказал.
— Не рассказал⁈ — Барон развернулся к отцу всем грузным телом. — Алексей Петрович! Три версты он меня на плаще волок, по снегу, горячечного, а сыну ни слова!
— Полторы, — поправил отец, глядя в окно.
— Три!
— Полторы. Ты в горячке был, ты считать не мог.
— Я считал!
Спорили они до первой деревни, и я не вмешивался. Барон гремел, налившись краской до ушей, отец отвечал коротко и сухо, ровно настолько, чтобы подбросить в огонь новое полено, а мне оставалось следить за губами Петра Кузьмича, розовыми и живыми, и за часами, потому что долго разжигать барона я не собирался.
— А до лазарета тебя на телеге везли, на соломе, — прибавил отец. — Ты на всякой кочке кричал так, что турки с вала слышали.
— Потому что телега! — Барон ударил себя кулаком по колену. — Меня на ней так вытрясло, что лихорадка раем показалась!
Тут колесо ухнуло в колдобину. Сундуки на крыше грохнули, а меня с двумя стариками только качнуло на ремнях, на которых висел кузов, и мы поплыли дальше.
А я стал размышлять о своём.
Под Фридландом наши раненые ждали подвод до темноты, а потом на голых досках этих подвод теряли кровь на каждой версте. Летучие фуры французского главного хирурга Ларрея, которые я в Тильзите разглядывал во дворе пастората, качались на рессорах, только много ли их построят на всю армию? Подвод же у армии тысячи, и любая мужицкая телега у дороги сгодится, ежели раненый поплывёт в ней, как я сейчас на ремнях.
Я достал записную книжку и карандаш. Две жерди вдоль бортов, между ними верёвка, натянутая вперехлёст частой сеткой, а на сетку носилки или мешок с сеном, и человек лежит на весу, покуда колёса скачут по колдобинам. Носильщики, про которых я писал в Тильзите положение для Виллие, донесут раненого до перевязки, а дальше пусть его везёт любая подвода — по полчаса работы на каждую.
— Это что ты рисуешь? — Барон перегнулся ко мне и выхватил книжку.
— Телегу для раненых. Из любой мужицкой.
Он повертел мою книжку и сунул её отцу, а тот поднёс её к окну и долго молчал над моим чертежом.
— Жерди к грядкам вязать, — сказал наконец отец. — Грядки у телеги крепкие, выдержат. А верёвку брать пеньковую, в три витка.
— Пеньковая в дождь сядет! — загремел барон. — Ремни нужны!
— Где ты у мужика в поле ремни возьмёшь? Верёвка есть в каждом дворе.
— Мои старики тебе за час такую телегу спроворят! — Барон стукнул ладонью по книжке. — Те самые, что Готье по всему городу искали. И Виллие покажем, при всём Петербурге!
Отец вернул мне книжку и посмотрел на меня так, как, должно быть, глядел когда-то на молодых офицеров, сделавших что-то путное.
— Это дело солдатское, — сказал он. — Это я понимаю.
За разговором стемнело. Когда впереди показались огни тётушкиного дома и тёмная маковка церкви за прудом, барон замолчал на полуслове. Рука его поднялась к вороту и там осталась, и в сумерках я увидел, как серый цвет снова ползёт у него от губ к щекам.
— Злость вас держит, Пётр Кузьмич, а тоска ломает, — сказал я. — Я нынче в этом убедился.
— Это как же понимать? — Он не отнимал руки от ворота.
— Три дня вы бранились и доехали молодцом. А час промолчали под Торжком и посерели. Митя мне всё рассказал.
— Ах, Митька… Ну, Митька!
— В Спасском не молчите. Хотите спорить с Евпраксией Ильиничной — спорьте. Только сидя, недолго, и на ночь ни окорока, ни наливки.
— Так это что ж? — Барон уставился на меня, и рука его медленно опустилась. — Лекарь мне браниться прописал?
— Самым строгим образом.
— А ежели на сговоре, при образах, почую, что подступает?
— Тогда глядите на меня. Увижу, что вы сереете — трону ухо. — Я дотронулся до своего уха. — Вспомните, кто к нему тянулся.
Барон побагровел у меня на глазах разом, от ворота до самых бровей.
— Ну дела! — выдохнул он и вдруг захохотал на всю карету. — Лекарь мне браниться прописал! Слыхал?
— Не глухой, — отозвался отец в окно. — Старуху жаль.
В Спасское мы въехали под бароний бас, и старшая тётушка, Евпраксия Ильинична, уже стояла на крыльце со свечой, когда я спрыгнул на землю.
— Приехал! — объявила она на весь двор. — Слышу!
Настя сбежала с крыльца мимо неё, путаясь в подоле, и повисла у отца на шее, а на меня поглядела через его плечо так, что объяснять ей я ничего не стал. Отца она знала лучше нас всех. Зато теперь и я знал, чем держится его сердце.
Старшая велела сразу подавать ужин, хотя шёл уже одиннадцатый час. На стол легли пироги и окорок с хреном, а посреди встал гранёный штоф с вишнёвой наливкой. Окорок от барона я отодвинул, а штоф переставил подальше, к Павлу.
— Это что же, батюшка мой? — Старшая отложила вилку. — Гостя у меня в доме голодом морить?
— На ночь ему сытно нельзя, сударыня. Каши дайте или простокваши.