Полная версия книги - "Иди на мой голос - Ригби Эл"
Мой друг стал тревожен в последние месяцы. Заботы о детях не дают им с Констанц сна, болезнь отнимает и ту возможность спокойно сомкнуть глаза, которая представляется. Не многим лучше то, что вокруг. Новый император, как бы я ни уважал его за попытки укрепить безопасность страны, равнодушен к музыке. Он отправил в отставку Розенберга, да Понте и еще многих. Столица стала тише и поблекла, Моцарт, все еще увенчанный славой вольнодумца, тоже среди тех, кому удача улыбается теперь еще реже. Но сегодня в театре Ауф ди Виден „Волшебная флейта“. Сегодня торжество.
– Какие очаровательные птицы, эти Папагено и Папагена! Жаль, это просто сказка… да?
К моему другу обращается Катарина. Я улыбаюсь уголками губ. Я знаю: это большее, намного большее. Но также знаю и ответ, который прозвучит глухим хрипловатым шепотом:
– Да. Сказка.
И храбрые люди-птицы, которых Моцарт всегда по-особенному любил, здесь становятся счастливыми».
«…В городе первый снег. Все такое белое, что больно глазам.
– Как думаете… стает или ляжет?
Он наконец послушал врача: тепло одет. Острый нос едва видно под высоким воротником, но перчаток нет, и я с облегчением вижу: кисти рук выглядят лучше. Спали отеки; ногти – привычного здорового цвета.
– Думаю, ляжет.
– Хорошо… только бы не видеть эту слякоть, хмарь, я от нее задыхаюсь.
В парке светло, снег еще не прочертили цепочками следов ни белки, ни птицы. Только мелькают кое-где упавшие поверх белизны листья. Никого нет. Безмолвие и покой. Они нужны в последнее время, я радуюсь им.
– Как ваши дети?
– Они вспоминают вас, ждут с визитом. Навестите нас хотя бы к Рождеству?
– Кто знает. Станци… она особенно сердится в последнее время, если я задерживаюсь по гостям. Упрекает меня в легкомыслии. Все из-за того, что опять…
Он осекается и криво улыбается; продолжать не требуется. Я давно знаю: „опять“ значит „деньги“. Как бы хорошо ни шла „Волшебная флейта“, новых заказов у Моцарта почти нет. Он занимается с учениками, но этого мало. Время отнимают незавершенные заказы, еще не оплаченные. Он не может раздать долги, даже прошлогодние поездки за пределы империи не дали почти ничего существенного. Не удалась и попытка поступить на службу к прусскому королю, чей двор так же, как наш, полон ревнивых фаворитов.
– Друг мой.
Я останавливаюсь и преграждаю ему путь. На тропе никого, и мы могли бы простоять так сколько душе угодно. Но я хочу сказать лишь одно – но видя его глаза.
– Все наладится. У вас многое впереди.
Слишком простые утешения, я сам не из тех, кому они поднимают дух. Но что-то подсказывает: простых слов ему тоже не хватает. Многие из непосредственного окружения разъехались, а усталая Констанц не в силах предаваться даже спасительным обманам.
Он поднимает руку и ловит немного снега. Снег тает.
– Помните, как красиво он оседает на витражах?
– Помню.
Он улыбается:
– Вот и не забывайте. Никогда не забывайте».
«– Убейте меня.
Что страшнее, чем слышать слова, которые шепчет сломленное существо, в изнеможении распростертое на постели?
– Просто убейте…
Губы обметаны кровавой коркой, глаза, которые он ненадолго открывает, – воспалены. Распухшая, бледная рука хватает мою руку и выскальзывает, падая.
– Нет, нет…
Я обещал быть с ним, пока не придет врач и не пустит ему кровь, что, как уже ясно, тоже не поможет. Захлебываясь от осознания, прилагая силы лишь к тому, чтобы не провалиться в бездну ужаса, я просто держу обещание. Я сажусь рядом, снова беру его руку, укладываю безвольные пальцы на рвано вздымающейся груди. Если бы я знал, что делать при таких приступах, знал иное лекарство, кроме проклятых кровопусканий, ртути, прогреваний и молитв…
– Яд… я так хочу жить… яд…
Дурнота сдавливает горло висельной петлей. Я сжал бы пальцы и сделал бы ему больно. Может, я залепил бы ему затрещину в глупой полузвериной попытке привести в чувство. Но я сдерживаюсь и только ласково, как могу ласково, качаю головой.
– Остановитесь. Заклинаю, хватит.
– Черный человек… Сальери, смотрите, Черный человек здесь… он вольет яд мне в горло… он меня… освободит…
Рядом никого. Безумный взгляд смотрит в пустоту у моего левого плеча, потом припухшие веки опускаются.
– Снимите, снимите с него маску, Сальери…
– Тише. Тише. Сейчас… нет, он уйдет.
Мою ладонь обжигает огнем его лба. Он запрокидывает заросший щетиной подбородок, сглатывает. Он страшен в эту минуту, более всего похож на грешников, которых рисуют корчащимися в аду. Но ведь он… Он не заслужил ада. Как никто на Земле, он его не заслужил.
И, может, Бог, слыша меня, кладет на его чело свою облегчающую длань, а может, это лишь совпадение, но Моцарт вдруг открывает влажные от выступивших слез, но наконец прояснившиеся глаза.
– Сыграйте мне. Просто сыграйте, прошу, прогоните… я так хочу жить…
Звуки скрипки прогонят смерть. И пока они еще могут ее прогнать, я буду играть. И неважно, что дальше».
«…Его глаза не были пронзительными, их цвет не был ярким. Большие, серо-голубые, водянистые, в опушении коротких светлых ресниц, они не могли надолго на чем-то остановиться. Взгляд замирал, только встретившись с моим, – и все выражение лица разом изменялось, как поверхность озера. На его родине, в Зальцкаммергуте, было много озер. А ведь каждый человек вбирает в себя что-нибудь от места, где родился или долго прожил. Сколько всего во мне: тенистая мрачность Леньяго, солнечная строгость Падуи, умирающая глубина венецианской лагуны. Теперь она умирает по-настоящему. Как и я. Ирония, но именно с его смертью я стал обостренно ощущать приближение своей.
А в город скоро прилетит корабль. Мы ждем его со дня на день. Когда мы увидим его наяву, ничто уже не будет прежним».
И еще одна, последняя, полубезумная. Антонио Сальери стоит на холме близ Дуная и видит корабль. До конца столетия девять лет; оно умирает; новое – еще не рождается.
– Вы побледнели, мистер Сальваторе. – Голос графини I. заставил поднять глаза. – Может, вам выйти на воздух?
Качая головой, я убрал две тетради и придвинул к себе стопку газет. Я не мог думать о том, что прочел. Не сейчас.
– Все в порядке.
Мне сразу бросилась в глаза статистика смертей. По данным медиков, за зиму 1791-1792 годов, за один только декабрь, от ревматической лихорадки умерли сотни человек. Глядя невидящими глазами на огромные цифры, я спросил графиню:
– А вы верите, что Моцарта убили?
Она сняла пенсне, задумчиво потерла переносицу, снова надела.
– Вряд ли. Хотя некоторые падки на такие легенды. Настолько, что…
– Сами убивают из-за этого?
– Помилуйте. – Она рассмеялась. – Я хотела сказать: «записывают себя в непризнанные гении» и выдумывают себе завистников. Но то, что предположили вы, пожалуй, тоже возможно. А еще, как говорится, в каждой шутке есть доля правды. Моцарт умер молодым даже для того времени. Его могли отравить. Но могли не отравить. Он даже мог сам отравиться. Ведь боль преследовала его с детства, кажется, что-то, связанное с печенью…
– Почками.
– И он был, насколько я помню, чувствительным, впечатлительным человеком…
– Но не слабым. Он никогда не сдавался.
– Такая боль оставляет след даже после смерти. Наверное, поэтому все до сих пор спорят о том, как его не стало. Настоящая боль, даже чужая, которую просто наблюдаешь со стороны, не забывается. Никогда.
Она вновь уткнулась в карту, а я вернулся к прессе. Сальери преследовали смерти: вслед за Моцартом дочь, сын, жена. Светлым пятном на этом фоне казались лишь упоминания о крепнущей дружбе Сальери и молодого Бетховена – его верного ученика. Потом интересующие меня имена стали вовсе пропадать, погребенные под войнами с Наполеоном. После 1815 года статей тоже было мало. Прочтя наконец опус 1825 года о том, что «отягощенный таинственными грехами» композитор чуть не перерезал себе горло и доживает дни в сумасшедшем доме, а затем найдя и некролог, я через стол подал последние газеты графине. Она кивнула и в ответ придвинула ко мне генеалогические деревья.